Геррон
Шрифт:
Фотографирование вскоре потеряло свою прелесть. Мне в голову приходило слишком мало поз, в какие я еще мог бы поставить мою модель. Кайзер Калле вручил мне последний орден, после этого мы перестроили нашу камеру в телескоп и открыли, воодушевившись кометой Галлея, множество новых небесных тел.
Оглядываясь назад, не могу поверить, что мы тогда были так ребячливы. 1910 год — всего за четыре года до того, как все мы в одну прекрасную ночь были объявлены взрослыми и отправлены на войну. На фотографии в новом костюме я еще ни о чем таком — о том, что меня ждет, — не догадываюсь. Стою себе, долговязый, тощий. Никто не мог предположить, что уже совсем скоро
Калле.
Он не казался мне больным. Благодаря маме, которая постоянно мучилась сверхчувствительным желудком, я знал, как выглядит человек, когда он нездоров: лежит в постели и говорит совсем тихим голосом. Калле же, напротив, смеялся громче всех, кого я знал. Даже громче, чем пьяный Эмиль Яннингс. Я услышал его смех сразу же при нашей первой встрече, когда мы оба — новоиспеченные первоклассники — робко ступили во двор гимназии. Папа купил мне — поскольку голова у меня еще вырастет — зелено-белую школьную фуражку на размер больше. Поскольку меня только что подстригли по-военному коротко, фуражка сползала мне на уши. Калле увидел меня, остолбенел и чуть не умер со смеху. Причем в его случае это был не просто оборот речи, а именно так все и выглядело. Поскольку он хватал ртом воздух и давился. При его приступах веселья всегда казалось, что его вот-вот вырвет.
Тем, что так его позабавило при нашем знакомстве, когда он чуть не задохнулся от смеха, был не мой дурацкий вид, а то, что сам он выглядел ничуть не лучше. Его отец — из подбных же дальновидных соображений — тоже купил ему фуражку на размер больше. И ему точно так же — по принятому тогда ритуалу педагогической инициализации — коротко остригли волосы. Поскольку я, вымахавший бурьян, был на голову выше его, мы, должно быть, составляли смешную пару.
С того дня мы стали друзьями.
Вообще-то его звали Карл-Хайнц. Когда на первом уроке мы должны были называть наши имена для классного журнала, для него оказалось страшно важно, чтобы его имя не было написано в одно слово. И наш классный руководитель потом целый год звал его Дефис.
В Амстердаме я как-то раз стал свидетелем, как дефис спас человеку жизнь. По крайней мере, на какое-то время. Он оказался в списке без дефиса, и поскольку ему удалось доказать, что бюрократически это неправильно, вместо него депортировали кого-то другого.
Мне никогда не приходило в голову, что болезнь Калле может быть чем-то серьезным. Ну да, он кашлял, и от гимнастики был освобожден — из-за чего я ему завидовал, — но мы познакомились в том возрасте, когда вещи видятся человеку такими, какие они есть, данными от природы и неизменными. Калле был Калле, а Курт был Курт.
Его отец был приватным ученым. Я представлял себе что-то типа доктора Фауста, который ночи напролет проводит в лаборатории. Когда я с ним потом познакомился, это оказался дружелюбный рассеянный человек, который и в полдень все еще разгуливает по дому в шлафроке и не допускает, чтобы при чтении ему мешали. Я так никогда и не узнал, какими науками он занимался. Должно быть, что-то связанное с музыкой. Однажды он рассказывал что-то о тайных посланиях, зашифрованных в партитурах Иоганна Себастьяна Баха. Он вполне мог быть и безобидным мечтателем, который мог позволить себе всю жизнь скакать на своем любимом коньке.
Будучи полной противоположностью моему отцу, слишком усердствовавшему в воспитании, он требовал от своего сына лишь одного: чтоб тот ему по возможности не мешал. Если мы хотели завоевать Трою в комнате Калле — я в качестве Ахилла, Калле
Калле был самый жизнерадостный человек, какого я видел в жизни. У него был такой заразительный смех, что как-то раз он обезоружил им даже толстого Эфэфа, который относился к своему долгу охраны дома по-военному серьезно. Мы что-то учинили, уже не помню что, Хайтцендорфф нас застукал и грозил серьезными карами. На что Калле начал хихикать. В любом другом случае Эфэф воспринял бы это как оскорбление достоинства, что лишь усугубило бы наказание, но тут его службистские усики начали подрагивать, и случилось неслыханное: Хайтцендорфф Строжайший засмеялся, а мы, негодники, улизнули ненаказанными.
Таков был Калле.
А уж как он смеялся на нашем выпускном вечере! Счел слишком комичным то, что он, которого переводили из класса в класс исключительно из жалости, и впрямь выдержал экзамены. Никак не мог остановиться. Весь актовый зал, украшенный черно-бело-красным, смеялся вместе с ним. Директору старших классов пришлось прервать патриотическое обращение и укоризненно сказать: «Смотри, как бы не пришлось умереть от смеха».
Единственное его пророчество, которое сбылось.
Если б знать, если б точно знать, что фильм никогда не будет снят до конца или что он будет снят, но его никто никогда не увидит, потому что война кончится… Ходит слух, американцы высадились во Франции, а русские уже взяли Витебск. Я ликовал вместе с другими, ликовал очень тихо и с оглядкой, когда мне это рассказали, и только потом сообразил: я даже не знаю, где этот Витебск.
Если бы знать наверняка, что последний акт уже начался, а он — по старому театральному правилу — всегда самый короткий, если уже видишь у занавеса рабочего сцены — как он стоит наготове, держа руки на веревке, и только ждет знака от помощника режиссера, если бы был такой провидец, который мог бы мне это гарантировать, тогда и вопроса бы не было, тогда бы и трех дней не понадобилось, чтобы решиться, я бы сразу пошел к Раму — как будто кто-то может явиться к нему непрошеным! — и сказал бы ему: «Да с удовольствием, господин оберштурмфюрер, — сказал бы я, — для меня большая честь, — сказал бы я, — каким бы вы хотели видеть ваш фильм?»
Если бы только знать.
Мы все пробовались на роль провидцев, все эти годы, и хоть бы кто-то что-то смог предсказать. «Долго они не продержатся», — пророчили мы, а когда они все-таки продержались: «Теперь они станут мягче, ведь власть уже у них». Мягче они не стали, наоборот, и мы предвещали: «Другие страны не допустят, чтобы они развязали войну». И опять обманулись. Хорошее выражение — обмануться. Обманываешь себя сам и только потом сваливаешь вину на других. Ничего мы не смогли предвидеть, ни блицкриг, ни желтую звезду, ни вагоны для скота, в которые помещается гораздо больше людей, чем написано на вагоне. Ничего.
Если предсказатели опять обманываются, если война будет длиться вечно, если они ее даже выиграют, если чудо-оружие и правда существует и ни у кого нет против него средства, если фильм будет снят, смонтирован и показан в тех же самых кинотеатрах, где шли мои старые, ныне запрещенные фильмы, если они устроят гала-премьеру в «Глория-Паласе» — ковер перед входом и шампанское в фойе, — тогда язвительный смех докатится и сюда, до Терезина. Когда на экране появятся титры: «Режиссер — Курт Геррон».