Геррон
Шрифт:
Теперь больше не говорят режиссер. Теперь говорят постановщик.
«Ничего себе, докатился! — будут говорить в „Глория-Паласе“. — Не кто иной, как Геррон, снял этот фильм». Будут хлопать себя по ляжкам и притопывать сапогами. Они ведь теперь все носят сапоги.
Раскладка такая:
Рам хочет, чтобы я снял фильм о Терезине. Не о том Терезине, в который я заточен. А о том Терезине, какой он хочет предъявить миру. Каким они продемонстрировали его Красному Кресту. Счастливый фильм о счастливом городе. Где люди ходят в кофейню. Занимаются спортом. Наслаждаются красивым ландшафтом. Где по утрам они с радостью шагают на работу —
Город, по улицам которого не везут каждый день тележки с трупами стариков, сдохших от голода.
К этому фильму я должен написать сценарий. В этом фильме я должен вести режиссуру.
Тили-бом, тили-бом.
Рам не обещал мне никакой ответной награды. Но фильм не снимают в поезде на Освенцим. Пока я над ним работаю, я в безопасности.
Это одна сторона.
Другая: не тронь дерьма — не воняет.
Они угнали моих родителей в Собибор. А я должен помочь им наврать всему миру, что они вообще-то исключительно добры к нам? «Улыбчивое лицо Терезина». Собственные слова Рама. Улыбчивое лицо голода, болезни и смерти.
Режиссер — Курт Геррон.
Кем бы я был, если бы сделал это?
Человеком, которого не угонят в Освенцим.
Человеком, который заслуживает того, чтобы его угнали в Освенцим.
Уметь бы молиться. Был бы Господь Бог, которого можно спросить.
Только нет Бога. Тем более Господа.
В детстве я представлял себе Бога похожим на нашего директора старших классов. С такой же бородой, покрывающей пол-лица. Актеры бродячих трупп любят наклеивать себе такие бороды размером с лопату. В надежде казаться более импозантными. Бог, которому тут молятся, такой же шумный лицедей. Настолько гордый своей ролью, что не замечает, в какую кучу дерьма он вляпался. Аплодисменты вкупе с букетами цветов и лавровыми венками он сам вписал в сценарий изначально. Слава тебе, слава тебе, аллилуйя, аллилуйя, осанна.
Глубочайшая провинция.
Еще и гордится тем, что сам написал пьесу. Всемогущий, всеблагой, всеведущий. Директор театра, который пишет на своих афишах столь превосходные степени, близок к банкротству. Он вынужден еще и гоняться за людьми, чтобы те милостиво взяли у него пару бесплатных билетов. Сенсация сезона! Оглушительный успех во всех столицах! Это необходимо увидеть!
Нет никакой необходимости это видеть. Потому что в мировом театре вообще нет зрительного зала. Все места — на сцене. Вынужден подыгрывать и за это еще и спасибо говорить. Если твоя роль тебя тяготит, это означает только: сам виноват. Тебе следовало бы сделать из этого кое-что получше.
Обычная отговорка, когда спектакль не выходит. Брехт тоже говорил мне это по поводу «Хеппи-энд».
Но организовано все очень ловко. Люди из театральной ассоциации носят брыжи и мантии и всегда на стороне дирекции. Нормальный договор всегда составлен на латыни или по-еврейски, и подписываешь его еще до того, как научился читать. При этом господин с бородой не понимает простейших законов театра. Спектакль не становится лучше только за счет того, что на сцене лежит груда трупов. Эффекты следует использовать весьма экономно, иначе внимание публики притупляется и она впадает в апатию. Бассерман — вот кого следовало бы назначить на роль Господа Бога. Он сделал бы из этой роли нечто. Четыре акта подряд он играл бы на ручном тормозе, а потом в пятом слегка бы повысил голос. Вот так заслуживают Перстень Иффланда.
А этот что — с первой же сцены только крики. Громы, молнии и горящая купина. Один тухлый эффект за другим. Еще одна война, еще одна чума, еще один погром.
Ничего не помогает. Провинция есть провинция.
Но среди людей, которые каждый день страстно произносят древние молитвы, должно найтись несколько человек, которые действительно в него верят. Которые остаются убеждены в более глубоком смысле пьесы. Даже если им давно должно быть ясно, что их роль состоит лишь в том, чтобы пунктуально умереть по сигналу. Которые все еще кричат «Браво!», когда петля уже затягивается на их шее. Они твердо рассчитывают на гонорар, который предполагали выиграть сценой своей смерти.
В Вестерборке и здесь, в Терезине, я перезнакомился с массой людей этого сорта. Странно: большинство из них неглупые люди. Даже наоборот.
Глупость я бы мог понять. На плохом спектакле остаешься сидеть до конца, потому что лишь однажды купил билет или получил его в подарок, и даже в последнем акте еще надеешься, что представление выправится, — это я мог бы понять.
Но когда говорят: «Пьеса плохая и становится все хуже, но, несмотря на это, я за нее благодарен», — это не укладывается у меня в голове. Как можно оставаться зрителем, если давно уже не согласен с репертуаром. Естественно, свист и возгласы возмущения не делают спектакль лучше. Но это дает неимоверное облегчение.
До наших людей это не доходит. Они готовы аплодировать этим артистам из погорелого театра до одурения. И невозможно их вразумить.
Они под воздействием наркотика. Им удается быть пьяными там, где я остаюсь трезвым. Больны этой завидной болезнью, к которой я невосприимчив.
Я слишком юным получил прививку от религии.
— Пока мне не покажут этого Господа Бога под микроскопом, я в него не поверю, — сказал папа.
Для него всякий вид ритуала попадал под рубрику «Обычаи и нравы дикарей».
— В двадцатом веке уже не пляшут племенных танцев, — говорил он. — Когда мы однажды избавимся от религий, исчезнет и антисемитизм.
Нет, все-таки всеведущим он не был, мой отец.
Иудеи — из всех верующих — нравились ему меньше всего. Этой позиции не отменял и тот факт, что сам он был одним из них. Он называл их «жидки». Я долгое время не замечал, что такого слова вообще нет. Я думал, это словечко из местного диалекта, которое папа прихватил из своей родной деревни. Или оно могло быть из лексикона старшего поколения, или происходило откуда-то с востока.
Творожья башка тоже было таким словом. Оно применялось всякий раз, когда я опять оказывался растяпой, то есть часто. Или драник, что означало приблизительно ты мой маленький. А все, что бросалось в глаза или было удивительным, папа называл амбарчик.
Почему бы не быть и жидкам?
— Я не выношу этих жидков, — говаривал он.
Мама и при сотом повторении оказывала ему любезность и водружала себе на лицо шокированное выражение. Она играла шокированность в такой же манере, какую я потом видел у Магды Шнайдер. Только без задорно сморщенного носа, как у той. Его провокация и ее наигранное возмущение были частью их хорошо слаженного брака. Он видел себя этаким бунтарем против всякого рода условностей и традиции, а она предоставляла ему такую возможность. В конце концов, предаваться этой склонности он мог лишь в кругу семьи. Все остальное вредило бы фирме. Его клиенты — как оптовики, так и владельцы маленьких магазинов одежды — были по большей части жидки.