Гёте
Шрифт:
Что же удивительного в том, что католический Рим был для Гёте непонятен? В его глазах папство олицетворяло собой власть государства над царством разума и насилие над душами. Он тщетно пытается отыскать под великолепием обрядов следы первобытного христианства. 6 января 1787 года, побывав в соборе Святого Петра на папской службе, он восклицает: «Я хотел бы, подобно Диогену [90] , сказать этим хитроумным завоевателям: «Не закрывайте от меня солнце искусства и истинной человечности!» Впрочем, в тех случаях, когда религия сохранила свои первобытные умилительные обычаи, когда показная пышность не подавляет вдохновения, он тонко чувствует трогательную прелесть обрядов: так, его умиляют печальные, полные отчаяния обряды страстной недели; покоряет величавость церковной службы в страстной четверг, когда Папа, сбросив роскошные одеяния, смиренно сходит с престола, чтобы преклониться перед крестом. Словом, везде, где он улавливает человечность, где простота и естественность не подавлены торжественным великолепием, умолкает его протестантское возмущение.
90
Диоген из Синопа (ок. 404 —323 до н.э.) — древнегреческий философ, преемник Антисфена — основателя школы киников (неправильное латинизированное название — циники); по преданию, жил в бочке, пренебрегая
То же стремление к ясности и простоте определяет и отношение Гёте к христианскому искусству. Теперь, когда он освободился от своего мятежного романтизма, его идеалом стало греческое искусство. В шедеврах древности он видит как бы воплощение своего стремления к ясной и гармоничной жизни. И вдруг он встречает в некоторых итальянских городах готические памятники с их беспокойной порывистостью. Понятно его недовольство. Неужели его душой вновь завладеет север? Зачем мрачное средневековье врывается в его мечту об Элладе? С одной стороны, ясность идеальной формы, величие Юноны Людовизи, с другой — выразительная скорбь, вопль распинаемой плоти. У древних — типическая красота, свободная от случайных черт. В готических соборах каждый штрих индивидуален и часто вымучен, детали натуралистичны; от них веет восторгом или скорбью, страданиями или экстазом мучеников и святых. И наконец, искусство древних расцветало вольно, как растение под солнцем, не зная иных целей, кроме себя самого; христианское же искусство пропагандирует идею, учит и наставляет и стремится подавить собой мысль и жизнь. Выбор Гёте сделан. Романтик стал язычником. Что ему ослепительная роскошь Святого Марка, пламенная светотень Ассизи, нервные изломы Вероны!
Ему милее фасады Палладио и римские гробницы. «Ветерок, долетающий к нам с гробниц древних, весь пропитан благоуханием роз, цветущих на соседних холмах. Там нет коленопреклонённых рыцарей, застывших в своих доспехах в ожидании радостного воскресения из мёртвых. Художник изобразил просто людей: они не складывают молитвенно рук, не взирают на небо, они тут такие же, какими были и в жизни».
Нельзя возмущаться тем, что Гёте не заметил или не понял примитивов. Кто вспоминал о них до Рескина [91] ? Но Мантенья [92] очаровал его, и это понятно, если вспомнить пластический стиль, формальную строгость и почти классическую вдохновенность картин этого художника. Гёте любовался Веронезе [93] и Рафаэлем: ему нравились великие произведения венецианской и романской живописи, где нет ни мистики, ни драматизма, ни особой одухотворённости, где его чаровала гармония красок и красота линий, — те, которые расцветали не в тиши монастыря, а в теплом свете жизни. Он идёт даже дальше: ему по душе пришлись болонцы и римские ремесленники — Гверчино, Доменикино, Гвидо [94] , те, которые, однако, подражают не природе, а большим мастерам; он любуется их ученическими работами, театральными и зализанными. Но — и тут он сказывается весь — их сюжеты, эти воспроизведения мученичества и смерти, коробят его жизнерадостность. «Вечные преступники, или исступлённые грешники, или безумцы, — художник отдыхает только на изображении где-нибудь в уголке нагого эфеба или хорошенькой служанки». Итак, он жалеет лишь об одном: почему их вдохновение не так академично, как их мастерство; он хотел бы видеть только мифологические сюжеты и аркадские темы. Такой взгляд на искусство ставит Гёте вполне на уровень его века, он истый современник Виланда, Эзера и Винкельмана [95] .
91
Рескин (Раскин) Джон (1819—1900) — английский теоретик искусства, критик, публицист.
92
Мантенья Андреа (1431—1506) — итальянский живописец и гравёр эпохи Возрождения; основные произведения: росписи в церкви Эремитани в Падуе (1449—1457; почти все погибли в 1944 г.), в палаццо Дукале в Мантуе (закончены в 1474 г.) и др.
93
Веронезе (Кальяри) Паоло (1528—1588) — итальянский живописец венецианской школы, в своих работах отразил пышную, праздничную сторону жизни Венеции; главные произведения: роспись виллы в Мазере (1560-е гг.), «Брак в Кане Галилейской» (1563), «Мадонна со святыми и с семейством Куччина» (1570-е гг.), «Триумф Венеции» (1580—1585).
94
Гверчино (собственно Барбиери) Джованни Франческо (1591—1666) — итальянский живописец; работал в Ченто, Болонье, Ферраре, Венеции и Риме, автор свыше 250 произведений; в 1616 г. основал академию в Болонье.
Доменикино (собственно Доменико Цампьери; 1581—1641) — итальянский живописец-академист, представитель болонской школы, с 1602 г. работал главным образом в Риме; основные произведения: фрески в церквах Сан Луиджи деи Франчези и Сайт Андреа делла Валле в Риме, картины «Последнее причастие святого Иеронима», «Охота Дианы».
Гвидо Рени (1575—1642) — живописец болонской школы, работал в Болонье, Риме, Неаполе, автор многих картин (11 имеется в Эрмитаже).
95
Винкельман Иоганн Иоахим (1717—1768) — немецкий просветитель, идеолог классицизма XVIII в.; главный труд — «История искусства древности» (1764).
Он быстро отдаёт себе отчёт в той эстетической и моральной эволюции, которая назревала в нём ещё в Веймаре и стремительно выявилась в Риме. Он изучает Винкельмана и 20 декабря 1786 года записывает: «То возрождение, которое перевернуло всё во мне и вокруг меня, всё ещё оказывает своё действие... Да пошлёт небо, чтобы моральные последствия его, явившиеся в результате моей жизни в более развитой среде, чувствовались бы в моём возвращении». Когда он прогуливается с Витрувием [96] в руках по Форуму, ходит взад и вперёд около терм, триумфальных арок и развалин дворцов, когда он бродит кругом Колизея или пирамиды Цестия — душа его охвачена таинственным опьянением. Под его взглядом римский феникс возрождается из пепла, древность восстаёт из своих гробниц. Но и сам он возвращается к жизни. 4 января 1787 года он восторженно признается: «Я избавился от болезни, от бессмысленной страсти, я возрождаюсь к наслаждению жизнью, к наслаждению историей, поэзией и античной древностью, у меня теперь на многие годы собран материал, который надо приводить в порядок и пополнять. Я не могу рассказать, как с глаз моих спадает пелена». Охваченный радостью открытия и возрождения, он работает над переложением в классические стихи своей трагедии в прозе «Ифигения».
96
Витрувий (I в. до н. э.) — древнеримский архитектор и инженер, автор труда «Десять книг об архитектуре».
Внезапно взгляд Гёте омрачается. Гневный блеск озаряет его зрачки. Под безмятежным взором Юноны Людовизи, гигантская голова которой украшает его комнату, он сердито комкает листок бумаги. Это записка от госпожи фон Штейн, написанная в раздражении и наспех. Она сердится за его бегство и молчание. Она избавляет его от обязанности впредь писать ей и требует обратно свои письма. Ах, к чему в его римскую гармонию врывается этот острый диссонанс, этот резкий удар смычка, так напомнивший ему веймарский скрежет зубов?! Она права, он виноват перед ней, и его скрытность могла, естественно, её оскорбить. Но ведь по приезде в Рим он, чтобы вымолить прощение, послал ей свой путевой дневник. Немного терпения, черт возьми! Она же получит пакет. Она могла бы быть снисходительнее и порадоваться его освобождению и просветлению. Он сердится и отвечает резко, потом, растроганный, просит прощения: «Любовь моя, на коленях умоляю тебя, облегчи мне возврат к тебе, чтобы я не остался одиноким изгнанником в этом обширном мире...» Его возврат? О нём-то он думает меньше всего. Природа, величие и безмятежность которой открыло ему античное искусство, манит его к себе, к своим вечным красотам. 22 февраля 1787 года он отправляется в Неаполь и Сицилию.
Неаполь! Какой контраст с римскими окрестностями, с разрушенными фермами, разбитыми акведуками, развалинами, гробницами, дремлющими в серой пыли! Здесь всё смеётся, дышит полной грудью. Можно сказать, что город, лежащий на берегу залива, приподнимается, тянется к дымящей горе. Гёте отдаётся этой лёгкости, беспечности, весёлости, сверканию моря и солнца. С Везувия он приносит тысячелетние камушки; он погружается в созерцание веков и плодородных берегов и, как растение, спокойно живёт. Простите, сердечные муки! «Пусть говорят, рассказывают и рисуют что угодно, — пишет он 27 февраля, — здесь всё превосходит всякое воображение: берега, бухта и морской залив, Везувий, город, предместья, замки, увеселительные сады. Мы сегодня вечером были в Позилипском гроте в то время, когда туда заглянуло заходящее солнце. В эту минуту я оправдал тех, кто в Неаполе теряет голову». Сам он, «как обычно», остаётся «совсем спокойным» и только раскрывает на эту дивную красоту «большие-большие глаза». Он её поглощает, усваивает, стремится покорить, запечатлеть навсегда в глубине души. Как-то вечером он возвращался из Пестума. Величие окружающей обстановки погрузило его в молчаливое созерцание, и вдруг молодой возчик вскрикнул с такой дикой радостью, что Гёте невольно вздрогнул. Неаполитанец извинился и, указывая пальцем на амфитеатр гор, на залив, усеянный белыми парусами, и на Вергилиевы острова, сказал: «Простите, сударь, ведь там моя родина». И Гёте прибавляет меланхолично: «Ещё раз я был поражён, и что-то похожее на слезинку навернулось мне на глаза, мне, бедному жителю севера».
Сирены влекли поэта по ту сторону моря. Тишбейн проводил его до Неаполя и дал ему в качестве проводника в Сицилию молодого художника по фамилии Книп [97] , прекрасный характер которого очень полюбился Гёте. В Палермо, посреди общественного сада, под шелест пальм воображением поэта вновь овладела мысль о первобытном растении. Как всё складывалось легко и просто при свете этой гипотезы.
В то же время, когда в уме Гёте складывалась знаменитая теория метаморфоз, воображением его владели другие образы, опутывая его лёгкими тенями. Пред ним предстал остров Феакийцев, и, сбегав в магазин купить «Одиссею», он перевёл своему спутнику шестую песнь. Так, на террасах, обсаженных алоэ, поблизости от барбарийских смоковниц он воскресил образ Навсикаи...
97
Книп Кристоф Генрих - художник-пейзажист, путешествовал с Гёте по Италии в 1787 г.
Восемнадцатого апреля путешественники верхом, без конвоя покинули Палермо. Они объехали Сицилию с севера на юг, до Джирдженти, оттуда вернулись на восточный берег и проехали вдоль всего острова вплоть до Катаньи. Пышные всходы на беспредельных равнинах, кругом волнующееся море золотых колосьев, но посёлки убоги, и к вечеру трудно найти постоялый двор. Приходится спать на шероховатых досках или на утоптанной земле; кожаный мешок, набитый соломой, заменяет и одеяло и матрац. Но как восхитительно в Таормине! Здесь искусство и природа соединились, слились в изумительной гармонии. Вечером, когда соловей рассыпался безумными трелями, когда море подкатывало к скалам чёрные волны, поэт, сидя на развалинах древнего театра и опьяняясь запахом роз, улыбался дочери Алкиноя...
На обратном пути переезд был ужасен, и на уровне Капри корабль едва не наткнулся на подводные скалы. Сам больной и почти без памяти, Гёте поднялся среди воплей и отчаянных жестов на мостик, чтобы успокоить пассажиров, рассеять их страхи и отчаяние. Этим пылким и (Наивным людям, в большинстве крестьянам из Калабрии или Кампаньи, он посоветовал молиться Богородице, а сам, когда утихло волнение, опять взялся за книгу, вернулся к Гомеру и хитроумному Улиссу.
Он прожил ещё несколько дней в Неаполе и в этом оживлённом, смеющемся и гостеприимном городе раскрыл наконец своё инкогнито. Как было устоять против любезностей герцогини Джиованны или прелестной леди Гамильтон [98] ? Он был приглашён к принцу де Вальдеку и представлен Какоту, французскому посланнику. Но больше всего он увлекался вместе с придворным художником Филиппом Хаккертом [99] зарисовками. Когда Гёте вернулся в Рим, он чувствовал себя молодым и полным сил, готов был всеми способами — поэзией, живописью, наукой, любовью — охватить природу, которая предстала перед ним как проявление божества...
98
Гамильтон Эмма (1761—1815) — жена английского посланника в Неаполе лорда Гамильтона.
99
Хаккерт Филипп (ум. в 1807 г.) - художник-пейзажист, гравёр, состоял на службе у неаполитанского короля Фердинанда IV; в память о нем Гёте опубликовал статью «Филипп Хаккерт. Биографический этюд, составленный по большей части на основании его собственных заметок» (1811).
Действительно, наиболее характерной чертой его вторичного пребывания в Риме от июня 1787 года до Пасхи 1788-го является именно его стремление нс столько смотреть и наблюдать, сколько жить и работать. На смену созерцанию природы и произведений искусства пришли усидчивость, упражнение и усилие. Так как Тишбейн уехал в Неаполь, Гёте оставляет для себя одного его мастерскую и с жаром принимается вновь за рисование, делает копии в Сикстинской капелле. Четыре урока перспективы в неделю! А когда зима заставляет его отказаться от выходов и пейзажей, он устраивает свой мольберт около окна и рисует с гипсовых моделей, воспроизводит муляжи. Напрасные усилия, скажет читатель, всё равно Гёте не стал хорошим художником. Для него это и не важно! Зрение его делается острее, развивается чувство формы и материи, а это не мешает поэту. Надо вспомнить только чисто классические линии «Алексиса и Доры», гармонический реализм «Германа и Доротеи», трепетную лепку «Римских элегий».