Гёте
Шрифт:
Нет, Шарлотта, хочешь не хочешь, а надо ехать к Вольфгангу. Ехать именно сейчас, утром, пока его ещё не втянули в какие-нибудь служебные дела. Поручение должно быть выполнено именно сегодня, завтра будет уже поздно, завтра может произойти непоправимое... Ехать? Почему же обязательно ехать? Можно же дойти и пешком, прогуляться по парку, это полезно в её состоянии, чудесный тихий день, а лишних полчаса ничего, конечно, не решат... Но тогда придётся у городских ворот сказать стражнику своё имя, чтобы он занёс его в книгу, — таков обычай: каждый вошедший в городские ворота или вышедший из них должен быть отмечен в книге, не важно, лето это или зима, день это или ночь. Господи, ужас какой-то, вековая, дремучая старина, живём, как при каком-нибудь Фридрихе Барбароссе [207] ... Разумеется, и в карете тоже нужно будет сказать на выезде своё имя, но так хоть не надо будет смотреть в эти наглые, улыбающиеся глаза стражника... Ах, в этом жалком городишке всё равно никуда не скроешься! Всё равно кумушки на рыночной площади уже сегодня же днём будут говорить, что Шарлотта фон Штейн опять на глазах у всех ездила к своему дружку... Скорее бы он перебирался в этот новый дом на Фрауэнплан! Там только калитка в саду — и ты уже у него или он у тебя, и не только вечером, в темноте, но и днём никому там, кроме слуг, ничего не увидать: оба их сада, примыкающие друг к другу, наглухо отгорожены от всех. Ну а слуги — это уж неизбежно, от этого никуда не денешься, они знают всё и будут знать всё. Здесь и она и Вольфганг — оба беспомощны, здесь приходится только уповать на их благожелательность и на те подарки по поводу и без повода, которых
207
Фридрих I Барбаросса (ок. 1125 —1190) — император Священной Римской империи в 1152—1190 гг., из династии Гогенштауфенов; пытался подчинить североитальянские города, но потерпел поражение при Леньяно в 1176 г.
Ах, расходы, расходы... Одни расходы: на то, на се, на пятое, на десятое, а денег нет, а жизнь дорожает, а тут ещё эти разговоры о каких-то новых налогах на всех, в том числе и на дворянство, о борьбе с расточительством, о жёсткой экономии в дворцовых расходах... На чём, интересно знать, они будут экономить? На обедах? На вине к столу? На платьях герцогини-матери? Как бы не так! На жалованье чинам дворцового ведомства — ни на чём другом...
«И за всем за этим мой идол, моё сокровище, мой же собственный воспитанник! Мой любовник, мой ученик, честолюбие которого и его претензии на великую историческую роль я сама же так усердно и так умело разжигала столько лет. Господи ты Боже мой, ну зачем он так упрям, так по-детски наивен, так самонадеян? Зачем он суётся во всё, зачем ему обязательно нужно лезть туда, где его никто не спрашивает? Мало ему того, чего он достиг? Бьёшься, бьёшься, и всё без толку... Он, видите ли, умнее всех... Умнее... На бумаге, конечно, умнее. Кто же спорит?.. А так... А так — одни глупости в голове, бредни, прожекты, мечты о переустройстве мира, всякая эта поэтическая дребедень... Ребячество, одно ребячество, и больше ничего... Сколько же можно водить его на помочах? Пора бы уж и мне отдохнуть от всей этой педагогики. Он теперь сам не маленький, сам должен знать и понимать что к чему...
А казалось бы, чего ещё больше? Он — премьер-министр, великий поэт, красивый, импозантный мужчина, ближайший друг герцога... А я? А я его друг, его возлюбленная, его руководительница и в жизни и в делах, и наша связь признана всеми, наша неясная, трогательная, вечная любовь — это уже не только не повод для насмешки, а, наоборот, предмет всеобщей зависти и преклонения, и все восхищаются нами, все знают о нас — вся Германия, вся Европа, весь мир... Чего же ещё? Чего же ещё надо? Живи, наслаждайся жизнью... Так нет же! Ни минуты покоя, ни минуты расслабления: борись за него, борись против него, воюй со всеми, интригуй, решай всё новые и новые задачи, распутывай узлы, притворяйся, обороняйся, наступай, отступай... А мне уже, как ни верти, сорок, и отовсюду напирает эта молодёжь, эти наглые, зубастые красотки, которые, зазевайся только, сейчас же вцепятся, сейчас же уведут его у тебя из-под носа! А ты потом грызи локти, кусай подушку, обливайся слезами по ночам — кто поймёт, кто пожалеет тебя? Упустила, не удержала? Ну и поделом тебе, старая ведьма, знай своё место! Молодые люди уже не для тебя, надо и совесть знать. Посторонись, уступи своё сокровище другим — помоложе, поинтереснее, поудачливее тебя... Посторонись? Уступи? Ну уж нет, подружки! Ну уж нет, милые мои! Этого вы от меня не дождётесь. И не надейтесь! Я буду бороться до конца, до последнего вздоха... Как-никак во мне кровь шотландских королей! А они не привыкли отступаться от своего. Мария Стюарт [208] на плаху пошла, а от своего не отступилась... И я вам Вольфганга не уступлю! Ни за что не уступлю... Так и знайте — не уступлю, пока жива!»
208
Мария Стюарт (1542—1587) — шотландская королева с 1542 г., фактически правила в 1560—1567 гг., претендовала на английский престол с 1561 г.; из-за восстания шотландской кальвинистской знати бежала в Англию, где была заключена в тюрьму королевой Елизаветой I и казнена.
Как всегда, утренний туалет баронессы, особенно если она должна была после завтрака куда-нибудь выходить, или выезжать, или принимать кого-либо у себя, был продуман до мелочей. Прежде всего полчаса, не меньше, требовали её густые, роскошные волосы — её гордость, её, можно сказать, главное оружие в жизни: тяжёлые, чёрные как смоль, слегка посеребрённые сверху пудрой, с подвитыми по вискам, трогательно небрежными завитушками. Волосы очень красили её маленькую складную головку и в сочетании с блестящими, необыкновенно живыми глазами, точёным носом, пухлым, всегда немного приоткрытым ртом и тоненькой шейкой над худыми ключицами делали её и в сорок лет похожей на шаловливую девчонку — непоседливую, любопытную, избалованную успехом у всех. Правда, бюст и нижняя часть тела баронессы были такими, какие и полагается иметь женщине её возраста: семеро детей — не шутка, даром они не даются, к тому же в последние годы она, как ни сопротивлялась, начала всё-таки полнеть. Однако туго затянутый лиф платья, и в меру, чуть меньше, чем полагалось по моде, открытая грудь, и лёгкая газовая косынка, ловко заткнутая концами именно там и туда, где некоторую желтизну и начинающуюся дряблость кожи можно было уже заметить, и конечно же широкая, колоколом, юбка, скрывавшая отчасти уже чрезмерную полноту и округлость бёдер, и туфельки не просто на высоких, а на очень высоких каблуках, и разные другие ухищрения, невидимые постороннему взгляду, — всё это, слава Богу, пока ещё позволяло ей чувствовать себя на людях вполне уверенно. Пожалуй, даже и не менее уверенно, чем двадцать лет назад. Это ведь только говорится так, что мужчины любят молоденьких девиц. Посюсюкать, поволочиться — это да, это их хлебом не корми. А страсть, настоящая страсть — нет, она возможна только к зрелой женщине! Естественно, если она в форме... Недаром Вольфганг во всём этом цветнике, среди всех этих маменькиных дочек, стреляющих глазками по сторонам и в любую минуту готовых на всё, только позови, ни на кого так всерьёз и не обратил внимания, а выбрал её. Именно её, а ей было тогда уже всё-таки за тридцать, и она уже родила тогда семерых. И не просто выбрал, а пять лет — целых пять лет! — добивался своего... И как добивался! Как добивался! Ах, какие же это были блаженные, какие это были прекрасные времена...
Пока Марта, служанка, осторожно, чтобы не сделать ей больно, не сдавить её, дёргала то за один конец шнуровки, то за другой, стягивая корсет, а потом разбиралась в сложной системе узелков, бантиков и ленточек, приделанных к платью не только для украшения, но и затем, чтобы придать его складкам нужное направление и нужную форму, баронесса, зажав в левой руке сразу две баночки — одну с каким-то кремом, другую с румянами, — ловко, точечками разбрасывала по лицу, по шее и по краям выреза на груди капельки и того и другого состава и растирала их потом кончиком отставленного в сторону безымянного пальца. Особенно тщательно отделывались при этом уголки глаз и рта, а также подбородок — те места, где морщинки и увядающая кожа уже никак, ни при каких обстоятельствах не могли быть предоставлены сами себе. Немало времени нужно было и на то, чтобы выбрать брошь и серьги, наиболее подходящие и под цвет её глаз, и под цвет её сегодняшнего платья, и под сегодняшнюю погоду за окном; и уложить, закрепить получше — но свободно, не туго — атласную ленту, придерживающую её волосы, всегда готовые, если их не стянуть, рассыпаться по плечам под своей собственной тяжестью; и подобрать соответствующего тона и размера жемчуг на шею; и решить, какие из её колец и перстней лучше всего будут выглядеть сегодня у неё на пальцах; и, наконец, сделать выбор, может быть, наиболее ответственный выбор, — чем, какими запахами будет пахнуть сегодня её кожа: за ушами, у корней волос, под подбородком, в ямочке на шее, в маленькой, но глубокой ложбинке на груди... Что ж, несмотря на всю свою женственность и кокетливость, а может быть, и благодаря именно им, Шарлотта фон Штейн всегда отличалась серьёзным отношением к жизни. Что же вы хотите? Она вела борьбу, длительную, сложную, изнурительную борьбу, а в борьбе, как известно, выигрывает только тот, чей дух, тело, чьё вооружение и чьи бойцовские навыки сильнее, чем у его противников. И в
Но если во время своего туалета баронесса не позволила себе ни одного суетливого движения, делая всё медленно, аккуратно, основательно, будто собираясь в длительный поход, то с домашними делами она расправилась, что называется, в мгновение ока. Два-три распоряжения Марте, короткое совещание с кухаркой на кухне, стоя, не присаживаясь, проглоченная чашка кофе, быстренько, на краешке стола, набросанная записочка доктору, торопливо запечатлённый поцелуй на потном лбу больного сына, несколько указаний старшей дочери, брошенных на ходу резким, не допускающим возражений тоном, стремительный визит в классную комнату, где занимались остальные дети, — и она была уже свободна. Пока она распоряжалась, карета была уже заложена и теперь стояла у подъезда, ожидая её.
Усаживаясь в карету, баронесса мысленно ещё раз пробежала по закоулкам своего дома, по лицам слуг и детей и, удовлетворённая тем, что всё сделано как надо, а что не сделано, то вполне может подождать до её возвращения, глубоко вздохнула и с облегчением откинулась на подушки. Карета неторопливо, переваливаясь с боку на бок и слегка подскакивая на брусчатой мостовой, тронулась к городским воротам. Баронесса не смотрела в окно: кривые улицы, серые, плотно стоящие бюргерские дома с островерхими крышами и цветами на окнах, лица встречных прохожих, чуть ли не каждое из которых она знала не один десяток лет, давно уже наскучили ей, и она предпочитала, пока было время, подремать, подумать о том о сем — закрыв глаза, под мерное колыхание рессор и цоканье копыт по мостовой...
Шарлотта фон Штейн, следует признать, обладала поистине государственным умом, и содержание этой новой интриги, в которой её вынудили принять участие, было ясно ей как на ладони. Или, скажем так, почти ясно... Сама-то суть интриги, её ход, её возможные последствия были понятны ей абсолютно, с самого начала, как только герцогиня-мать попросила её вмешаться. Неясен был только список всех действующих лиц, да и то не основных участников — это все были её ближайшие друзья, её знакомые, про этих она знала всё, — а других, менее значительных, подвизавшихся на закулисных ролях: ведь и таких, надо думать, тоже было немало втянуто в это дело, и они тоже имели какие-то свои цели, какие-то свои побудительные мотивы... Например, кто конкретно из судебного ведомства, кроме, естественно, председателя суда, стоит за проектом нового указа? Чьим интересам отвечает этот указ и кто рассчитывает погреть на нём руки? И что вообще можно заработать на таком дурацком указе, да ещё с такой ограниченной сферой применения?.. Часто ли бывают в их милом, тихом герцогстве такие происшествия? Дай Бог, одно за сто лет... Но тогда почему судейские так настойчивы, почему они так упорствуют?.. А может быть, здесь не просто их всегдашний корыстный интерес, а гораздо более тонкий расчёт? Зная взгляды и убеждения Гёте, его впечатлительность, его ребяческое упрямство, подкопаться таким образом под него, столкнуть его с герцогом и герцогской семьёй — использовать этот вроде бы пустяковый повод для того, чтобы ослабить его влияние как премьер-министра, выставить его в смешном, жалком свете, подчеркнуть его неисправимое слюнтяйство, его государственную некомпетентность, его непригодность к государственным делам? И в этом смысле председатель суда и другие судейские — это лишь часть более широкого заговора против Гёте? Заговора, который — чует сердце! — уже давно зреет, а может быть, уже и созрел в тиши правительственных канцелярий, среди чиновников, обозлённых его успехом и его столь бесцеремонным вмешательством в их отлаженную, привычную, из поколения в поколение не меняющуюся жизнь? И вся эта затея, которая сама по себе не стоит и ломаного гроша, есть вовсе не борьба за очередной никому не нужный указ, а прямая, тщательно подготовленная атака на Гёте? На её Гёте?
Действительно, что за проблема для их герцогства — ужесточение наказания матерей-детоубийц? Как будто никаких других проблем в этом государстве уже нет! Кто её выдумал, эту проблему? Зачем? Можно подумать, что по всему герцогству каждую ночь отчаявшиеся матери-преступницы только и делают, что душат подушками своих незаконнорождённых детей или топят их, как котят, в соседнем пруду! Слава Богу, за все сорок лет своей жизни она, например, в первый раз слышит о подобном происшествии, а ей ли не знать, что происходит и в Веймаре, и в Иене, и в Эйзенахе, да и во всех других их городках и деревеньках... Пожалуй, во всём герцогстве никто столько не ездит по служебным делам, сколько её муж, и уж кому-кому, а ей-то он докладывает всё, что видел или узнал, даже и то, что он иной раз и самому герцогу, и вообще никому не говорит... И чтобы поднимать по столь мелкому, ничтожному поводу такой шум, такие споры? Готовить специальный указ, созывать ландтаг, собирать под проектом указа подписи ответственных лиц, шушукаться, интриговать, давить на Гёте, давить на двор, на герцога, на герцогиню-мать? Да когда это было?! Где это видано?! Ай, бросьте, господа! Нет, здесь дело нечисто. Очень нечисто. И смотри, Шарлотта, не промахнись. Не промахнись! Не упусти сегодняшнюю возможность. Многое, слишком многое здесь теперь зависит от тебя. Именно от тебя. Может быть даже, и вся дальнейшая судьба Гёте. Его, а значит, и твоя...
Легче всего в этой интриге можно было понять позицию герцогини-матери и всей герцогской семьи. Судя по всему, герцог начинает наконец взрослеть, отходить от своих молодецких забав, от всего этого безрассудного шумства, гульбы, тасканья по кабакам: он потяжелел, поумнел, стал больше заниматься делами, больше бывать дома, больше заботиться о своём здоровье, о будущем, о своей репутации в глазах других европейских царствующих домов. И первый признак его превращения в истинного монарха, облечённого ответственностью и сознающего свои обязанности, свою государственную роль, несомненно, налицо: восстановление его нормальных супружеских отношений с вечно заброшенной, вечно оскорблённой его изменами и его пренебрежением герцогиней Луизой. Если Господь даст, в начале будущего года Веймар будет праздновать прибавление августейшего семейства — беременность герцогини ни для кого уже не секрет. Но ещё важнее в этом смысле окончательный, по-видимому, разрыв герцога с этой вертихвосткой, графиней фон Вертерн, одно время, как казалось, целиком и полностью подчинившей его себе. Правда, остаётся ещё Корона Шрётер. Но это не опасно, это мелочь, этим можно пренебречь. В конце концов, с ней только ленивый не спал, и герцогу это всё прекрасно известно. Есть же у него какое-то самолюбие? Или мужчинам вообще на это наплевать? Наплевать не наплевать, но Корона — это всё-таки не графиня фон Вертерн: позабавиться, помузицировать, полежать вместе — это да, это пожалуйста! Но на большее ей рассчитывать не приходится, она не дура, она и сама это прекрасно понимает. Недаром, по слухам, она уже начала прощупывать почву, кто же в Германии пригреет её после того, как она надоест и герцогу, и его другу, его блестящему, его выдающемуся премьер-министру... которому Шарлотта фон Штейн когда-нибудь ещё найдёт случай за эту Корону отомстить... Пусть не думает, что она слепая, что она ничего не видит. Он ещё поползает за эту девку у неё в ногах!.. И во всей этой обстановке очень логично, конечно, в доказательство серьёзности происходящих при дворе перемен, укрепления порядка и дисциплины в государстве на всех уровнях, сверху донизу, от герцогской семьи и до последнего бюргера, до последнего убогого крестьянина, предпринять какой-то громкий, решительный шаг по исправлению пошатнувшихся нравов. Подтянуть мораль, усилить строгости, заставить вконец разболтавшихся людей лишний раз вспомнить, что существуют законы, существуют правила, существует, наконец, недремлющее око государства, которое мгновенно и беспощадно карает каждого, кто вздумает нарушить общепринятые нормы и общепринятую манеру жить... А тут как раз этот случай, получивший столь широкую огласку. Надо признать, очень удобный случай. Как говорится, и дёшево и сердито... Отправить на виселицу всего одну-единственную деревенскую дуру, по слухам — почти животное, которая, вероятно, и сама-то толком не понимала, что она делала и как это произошло, и тем самым торжественно возвестить всем, всему герцогству, что государство наше здорово и крепко, что в нём царствует порядок, что руководители его денно и нощно пекутся о благе и спокойствии своих подданных, — что ж, понятный расчёт! Вполне понятный расчёт. Тем более что тут и изобретать ничего не надо, надо только вновь во всеуслышание на амвонах и площадях подтвердить древнюю силу и действенность законов Священной Римской империи. Хотя и забытых, но никем пока ещё публично не отменявшихся. По крайней мере, здесь, в Германии. Империя пусть и на бумаге, но ведь ещё жива.