Гетера Лаиса
Шрифт:
— Ренайя, — сказал Конон, — я теперь понимаю, почему Гиппарху нет надобности ни трепать свои сандалии под портиками агоры, ни блистать своим остроумием в гостях у какой-нибудь гетеры. Я не принадлежу к числу людей, знающих тебя давно, но мне кажется, я не ошибусь, если скажу, что твоя душа еще прекраснее, чем твое лицо. Мне остается только последовать твоим советам, но ты говоришь со мной так, как будто Эринна стала уже моей женой. Я знаю, что я люблю ее, но любит ли меня она? С той минуты, как затворилась передо мной дверь ее дома, я не перестаю думать о ней, но кто может сказать мне, что она уже не забыла меня?
— Простодушный воин! Ты умеешь читать только в своем сердце! Ты сам
— О, Ренайя, как бы я хотел, чтобы у нее было такое же сердце, как у тебя. Как бы я хотел, чтобы у нее были такие же возвышенные мысли и чтобы она так же пылко высказывала их! И я с верою кладу к ногам бессмертных это желание, которое я не нахожу безрассудным.
— В твоем желании нет ничего безрассудного, Конон, но только послушай, что я хочу сказать тебе еще, — чуть наставительно произнесла Ренайя. — Призывай бессмертных богов, раз ты веришь в их могущество. Но Гиппарх не раз говорил мне, что наше счастье мы создали сами, что это дело нашего разума и нашей воли, а не послано нам богами, созданными нами же самими. Кроме нас самих, это могло совершиться по воле Того Неведомого Бога, о котором он говорит мне иногда во время наших бесед по вечерам, и алтари которого, говорит он, всюду.
— Может быть, ты и права, Ренайя, — отвечал Конон. — Но мне каждый день грозят опасности и на море и в сражениях. Как все моряки, я живу под страхом этих вечных опасностей; они заставляют меня чаще, чем других, обращать взоры к небесам и призывать богов моей родины.
— Мы немного удалились от предмета нашего разговора, — сказала, улыбаясь, Ренайя. — Мы можем прекратить его, потому что совершенно согласны друг с другом, а потом ко мне несут сына, который призывает меня к земному. О Боги! Гиппарх! — вскрикнула она, — как ты его держишь… Осторожнее… Ты его уронишь…
Гиппарх приближался, неуверенной походкой, какой ходят почти все мужчины, когда им случается нести на руках ребенка.
— Посмотри, как он хорош, — сказал он, и, желая дать возможность лучше рассмотреть сына, вытянул руки.
Испуганный ребенок разразился отчаянными криками. Отец пытался его успокоить, но безуспешно и, наконец, смущенный, передал его Ренайе.
— Возьми, — сказал он, — возьми; ты его очень дурно воспитываешь.
— Я его дурно воспитываю! Ты хочешь сделать гимнастом трехмесячного ребенка! Подожди до тех пор, пока он достигнет такого возраста, когда ему можно будет принять участие в упражнениях на стадионе. Мой дорогой малютка боится, чтобы его папаша не уронил его на землю…
И присев на скамейку, она отвела
Ребенок заснул. Ренайя завернула его в пеленки и положила в ивовую корзинку, которую прикрыла прозрачным покрывалом. Большая собака подошла к колыбели и, виляя хвостом, улеглась около нее, уткнув морду между лапами. Жаворонки, заливаясь, поднимались к голубому небу.
В это время они услышали, как звякнула цепочка; наружная дверь отворилась. Вдали, в кипарисовой аллее, показалась Эринна, сопровождаемая кормилицей, которая шла за нею мелкими быстрыми шажками.
Ренайя побежала к ней навстречу, взяла ее за руки и обняла.
— Как я рада видеть тебя у себя в доме, — сказала она, — так рада, так рада! Смотри! Это Гиппарх, мой муж, ты теперь его знаешь, это Конон, его друг, который сейчас стал и моим другом и которого ты тоже знаешь немного; там в корзинке спит мой сын, а это мой маленький брат прячется за мое платье. Мы все собрались здесь, чтобы приветствовать тебя. Постой, я сниму с тебя покрывало, чтобы видно было твое лицо и чтобы ты могла сказать нам что-нибудь: раньше ты любила поболтать.
И молодая женщина отстегнула блестящие аграфы, которые поддерживали вокруг волос подруги волны легкой материи.
— Возьми покрывало, Лизистрата. Деметрий, проведи старую Лизису в комнату прях: вели подать ей пирожков и вина. Иди с ним, Лизиса, только возьми его за руку, мальчик бегает быстро, иначе ты отстанешь от него.
Эринна стояла немного смущенная. Она с достоинством знатной особы носила изящный костюм благородных афинянок. Ее волосы, точно покрытые золотистой пылью, окружала шелковая зеленая повязка, которая только поддерживала их, но не стягивала; тонкие брови, немного сурьмы было на ресницах. Вопреки моде того времени, которая заставляла женщин сильно румяниться, ее молодое свежее лицо не нуждалось ни в каких искусственных средствах.
Конон подошел к Эринне и заговорил с нею вполголоса. Черные, бархатные, с искорками глаза молодой девушки сверкали из-под опущенных ресниц. Щеки раскраснелись. Она улыбалась и, когда наклоняла голову, верхняя часть ее лица покрывалась на мгновение легкой тенью, падавшей от густой массы волос. Наконец, когда Конон обратился с вопросом, имеющим решающее значение и в то же время ей приятным, черты ее лица еще больше оживились, глаза стали еще темнее. Она смело подняла их. Кровь бросилась ей в лицо, залила шею и уши.
Она утвердительно кивнула головой, и Конон взял ее за руку.
— Я, признаюсь вам, боялась, — сказала смеясь Ренайя, — что вы никогда не столкуетесь. Ты как думаешь, Гиппарх, можно было этого бояться или нет?
— По-моему, нет, — отвечал скульптор. — А не пора ли нам обедать?
— Идемте обедать. Пойдем со мной, Эринна!
Она взяла за руку свою подругу и повела ее в мастерскую. Дорогой она прижалась к молодой девушке и обняла ее.
Мастерской Гиппарха была очень большая комната, освещавшаяся сделанными в потолке окнами со вставленными в них стеклами, — роскошь редкая в то время, такое не имели даже храмы. Стены комнаты были закрыты прислоненными к ним и висевшими на них гипсовыми или глиняными слепками, а сама комната заставлена статуями, из которых одни были уже окончены, а другие еще только начаты. Стоявшая в одном углу фигура из черного дерева, слоновой кости и бронзы напоминала знаменитую статую Афины, золоченое копье которой касалось кровли Парфенона. Раб закрывал мокрыми простынями стоявшую среди комнаты массу еще бесформенной глины, огороженную ширмами.