Гимн солнцу
Шрифт:
Первые картины цикла — это процесс, шедший под знаком «Да будет!». Но вот прозвучало как будто: «Есть!» — «Существует!» — «Живет!» и еще — «Ликую!» Миру дана живая жизнь, и вместе с ней рождается разлитое всюду торжество бытия! Возникшая жизнь словно вновь и вновь воссоздает сама себя, пробуя и такие формы, и иные, варьируя и утверждаясь в переменчивости линий и красок. Здесь развитие идет не по последовательной прямой, а как бы вширь, захватывая все большее и большее разнообразие линий, красок, композиционных сочетаний. Обратимся опять к музыке, к форме вариаций — заметим, кстати, — излюбленной Чюрленисом: в вариациях музыкальная тема постоянно видоизменяется, звучит в разных ритмах, темпах, тональностях. Вот и в этих пяти листах изображение несет в себе радость свободных вариаций или импровизаций художника, увлеченного строительством жизни где-то на воображаемой планете. И если это удается — почему бы на предпоследней картине
Летом 1905 года художественная школа организовала в Варшаве выставку работ своих учеников. Наибольший успех выпал на долю Чюрлениса. На его картины нашлись покупатели, которые должны были расплатиться и забрать работы после закрытия выставки. Чюрленис окрылен. Вообще этот год был временем подъема его сил, его надежд и веры. Тогдашние письма к брату (не желая служить в царской армии двадцатилетний Повилас уехал в Америку) говорят об огромной творческой жажде, которую Чюрленис испытывал и старался насытить постоянным трудом:
«Сейчас, после приезда в Друскининкай, я загорелся изучением природы. Вот уже вторая неделя, как я ежедневно рисую по четыре-пять пейзажей. Нарисовал уже сорок штук. Возможно, что некоторые из них хороши. Зато с музыкой швах!»
«К живописи у меня еще большая тяга, чем прежде, я должен стать художником, очень хорошим художником. Одновременно я буду продолжать заниматься музыкой и займусь еще другими вещами. Хватило бы только здоровья, а я бы все шел и шел вперед!»
То же лето 1905 года связано с событием, которое принесло ему немало новых впечатлений и дало толчок его художественному сознанию: он побывал на Кавказе. Конечно, своих средств, чтобы совершить такую далекую поездку, у него не было. Оказалось это возможным благодаря Брониславе Вольман, с семьей которой Чюрленис был знаком уже больше года. Вместе с ее сыном Брониславом он занимался в художественной академии, а младшей дочери Галине давал уроки музыки. Хотя Чюрленис и тяготился необходимостью зарабатывать преподаванием, Галину он учил с удовольствием: она была хорошей, способной девушкой. Дружественными отношениями с этой семьей отмечены последние шесть лет жизни художника, и Бронислава Вольман, которая была в числе немногих любителей живописи, искренне поверивших в необычный талант Чюрлениса, не раз в трудную минуту приходила ему на помощь. Вольман приобретала его картины, что не только выручало нуждавшегося художника и вселяло в него уверенность, но также в будущем спасло многие работы Чюрлениса от гибели.
Когда семейство Вольманов отправлялось в путешествие на Кавказ, Бронислава очень тактично, сказав, что не хочет лишать своих детей компании, пригласила Чюрлениса, Моравского и еще нескольких общих знакомых присоединиться к поездке. В Анапе на берегу Черного моря сняли светлый, увитый виноградом домик. Отсюда отправлялись в дальние походы, на прогулки группами и в одиночестве, с собой были этюдники, и дни за днями пролетали, насыщенные удивлением и восторгом перед незнакомой природой юга: море, которое светится совсем иными, более яркими и прозрачными красками, чем Балтика; скалы, в складках которых прячутся чьи-то лица; тополя и кипарисы — Чюрленису форма их стройных очертаний нравилась всегда, и он не раз изображал деревья-свечи на своих картинах; и горы — грандиозные горы, уносящие за облака, в недоступную высь твой взгляд и твои мысли.
Чувство ни с чем не сравнимое — видеть воочию то, что раньше представлялось чем-то нереальным. Например, это ощущение безгранично глубоких пространств, пронизанных колеблющимся светом, — откуда оно возникло в нем? Почему его всегда влекло сопоставлять отдельные приметы внешнего мира с грандиозностью океана воздуха, океана вод? Может быть, он изображает лишь порождения своей фантазии — ведь он не однажды слышал, что его картины похожи то на сны, то на смазанные пейзажи в окне скорого поезда… И вот Кавказ, эта застывшая в камне драма сотрясений, которые меняли некогда лик нашей
«Я видел горы, и тучи ласкали их, видел я гордые снежные вершины, которые высоко, выше всех облаков возносили свои сверкающие короны. Я слышал грохот ревущего Терека, в русле которого уже не вода, а ревут и грохочут, перекатываясь в пене, камни. Я видел в 140 километрах Эльбрус, подобный большому снежному облаку впереди белой цепи гор. Видел я на закате солнца Дарьяльское ущелье среди диких серо-зеленых и красноватых причудливых скал».
«Я рисовал или по целым часам сидел у моря, в особенности на закате я всегда приходил к нему, и было мне всегда хорошо и с каждым разом становилось все лучше…»
Домой путешественники едут полные новых впечатлений и не меньше — новых надежд. Однако скоро Чюрленис с горечью пишет:
«После возвращения в Варшаву с Кавказа оказалось, что мне снова придется давать уроки музыки (чтоб они провалились), — выяснилось, что деньги, которые я должен был получить за проданные на выставке картины, превратились в какие-то груши на можжевельнике. Покупатели или отбыли за границу, или вернули картины с целью сбить цену».
И он продолжал давать уроки, продолжал писать картины, продолжал сочинять музыку, с которой, кстати, вовсе не было «швах», как сообщал он в письме к брату: в течение всех этих лет, хотя и без свойственной ему интенсивности, Чюрленис создает ряд новых музыкальных произведений для фортепиано, работает над большой симфонической поэмой. У нас еще будет повод рассказать о его музыке этого и последующих периодов. А сейчас необходимо отвлечься от нашей основной темы — от живописи и музыки Чюрлениса — и обратиться к тем событиям, которые происходили вокруг него.
Глава VII
БУРНЫЕ ГОДЫ ВАРШАВЫ
Еще в 1902 году, спрашивая брата, что привезти ему из Лейпцига, Чюрленис писал — в первых словах, по-видимому, шутливо, а затем уже в тоне очень серьезном: «Может быть, пистолет? Привезу все, что бы ты ни пожелал. Почему срок 1 мая? Может, ты принадлежишь к социал-демократам или рабочей партии? Что ж, дело благородное. Только член партии из тебя плохой, потому что ты неосторожен. Пишешь в открытке о Первом мая, как будто не знаешь, что в настоящее время русскую почту просматривают жандармы, которые особенно тщательно проверяют заграничную корреспонденцию… В России назревает гроза, но, как и до сих пор, она пройдет без серьезных последствий. Умы не подготовлены, и все кончится победой казачьего кнута».
Нужно ли напоминать здесь события, приведшие к первой русской революции? Последовательность их известна в истории, нам же, восстановив в памяти тот бурный исторический фон, важно представить себе и понять, что ощущали тогда живые люди — окружающие его, друзья Чюрлениса и он сам.
Дневник Лидии Брылкиной в январские дни 1905 года говорит сперва лишь о мелких неудобствах, вызванных началом революции: в Варшаве нет хлеба… студенты и гимназисты останавливают извозчиков, не давая им возить седоков… закрыты учебные заведения. Но потом и эта молоденькая, не успевшая столкнуться с суровой жизнью девушка, дочь честного интеллигента-профессора, начинает разбираться в происходящем. «Говорят даже, — записывает она, — что дело началось тем, что шли рабочие с женами и детьми во главе со священниками, с иконами, с представителями рабочего союза. Шли с просьбой к государю. И их встретили залпом. Это возмутительно — и нечего удивляться происшедшему. Теперь идет бой у Мукдена. В это время так много событий, так сильно Россия живет политически, что как-то все свои интересы забываются. Что наши желания, наши мечты в сравнении с мечтами и стремлениями народа, который теперь живет, — да, сильно живет, конечно, не радостно, и его страдания, и без того немалые, чувствуются теперь».
Осенью, после октябрьского царского манифеста, даровавшего «свободу», события в Варшаве разворачиваются стремительно. Сначала все полны веры, что отныне начинается новая жизнь: «18 была дана конституция, — фиксирует дневник Лидии Брылкиной. — Что-то дрогнуло в народе… Пошла в толпу, которая ходила по улицам. Крики „нех жие, — революция — польска конституция“… Народ кричал, жил всеми нервами. Голод и сытые — все было вместе, все слилось в одну массу — тут было полное равенство. Я кричала, хотелось плакать, звать и петь громко — все равно что. Дивные минуты».