Гимназисты
Шрифт:
– Ну, а у Аглаиды Васильевны, слава тебе господи, кажется, покамест?..
– Срок-то еще не вышел… Сама ведь она, положим, ой-ой, баба… умная. А ведь и то сказать: прежнего нет уж. Только вот Благодатная. А Божий Дарик, Арсеньевка все ведь у чужих людей. А земли какие были! Помню, бывало…
И пойдет батюшка рассказывать, что он помнит. Слушают гости, слушают и сами не заметят, как заснут и захрапят так, что и себя перестанет батюшка слышать.
Посмотрит он потухшими глазами, вздохнет и сам пойдет на боковую. Вспомнит, что недолго уж и ему скрипеть на белом свете, что скоро останется он вот так же один в своей пустой могиле, и заворчит:
– Эх-хе-хе… так-то вот и живем и все думаем, что по нашей воле все так и
Корнев и Карташев стали часто заходить к отцу Даниилу и, сидя за маленьким чайным столом с веселым самоварчиком в густо поросшем саду, любили слушать интересные рассказы старика. Рассказчик вскользь касался прошлого семьи Карташевых и останавливался только на светлых воспоминаниях, но о соседях говорил все, что знал.
Рассказывал об отце Неручева, которого крепостным был повар Тихон, рассказывал, отчего у Тихона лысина образовалась.
– Там у них в усадьбе есть такая приступочка: со двора, как раз под окнами столовой. Вот как обед начнут подавать, бывало, Тихон уж и стоит на своем эшафоте: борщ там или суп испорчен – прямо на голову. А то и на конюшню сведут…
Корнев грыз ногти, внимательно слушал и осторожно подбирался с вопросами к батюшке, желая выяснить то, что его интересовало.
– Что ж, – говорил он небрежно-равнодушным голосом, – конечно, если виноват, так нельзя и без наказания… Но это все-таки был уважаемый человек?
– Уважаемый, пока жил. Можно сказать, первое лицо был на всю губернию: уж что он скажет – так уж закон. Там это насчет порядку, как с народом, насчет строгостей… Или в проповеди… ну, как-нибудь не тем словом обмолвишься – и слушать больше не станет: уйдет из церкви. И жди от архиерея… Фальшивый был человек. И вот какое дело: и мужики у него такие же вышли – на словах одно, а в деле все фальшь. Хуже теперь его мужиков нет – пьяницы, воры, ну, просто постыдный народ…
Однажды Корнев пришел один.
– Ну, а теперешний Неручев? – спросил он.
– Да и теперешний хоть… Тоже фальшивый человек… Только та и разница, что тот жмот, скупой был, а этот пыль в нос пускает, покамест все не распылит.
– Он хвалится.
– Да ведь за похвальбу денег не платят. Кто себе враг? не по словам, как говорится, а по делам.
– Он говорил, что за полцены все отдает крестьянам?
Отец Даниил пренебрежительно махнул рукой:
– Пустое!.. школу бы хоть устроил. Тут вот только Деланкур, что о крестьянах позаботился: школу им устроил, больницу, для младенцев покой устроил, когда в летнее время бабы в поле… А остальные так потерялись… по нынешнему времени прижаться надо: кто тратил рубль – двадцать пять копеек тратить надо, а они – все как шло у них, так и идет. Ну, уж тут какой конец?
– И много разорилось?
– А кто остался? Конца-краю нет разоренью…
– Кому же земля переходит?
– Да так – с торгов купцам… больше того немцы скупают. Ну, этим уж что в руки попало, то пропало…
Раз Карташев спросил отца Даниила:
– А нами мужики довольны?
Но отец Даниил уклонился от прямого ответа:
– Да ведь как сказать, – на всех и солнышко не угодит.
У Карташева зарождалось какое-то смутное беспокойство насчет того, что не все так хорошо, как это кажется с виду в отношениях крестьян к ним. Но попытки уяснить себе не приводили ни к чему; все было так, как было, и как могло бы быть иначе – ни ему, ни Корневу не представлялось. Что «идеала» нет – ясно, конечно, с первого взгляда: не было не только больницы, но и школы, хотя в деревне считалось двести пятьдесят дворов. Аглаида Васильевна уклонялась от прямых ответов на такие вопросы, но как-то, рассердившись и улучив минуту, когда была одна с сыном, заметила раздраженно:
– Тёма, ты точно в гости приехал:
Карташев знал, что мать всегда и во всем себе отказывала: он знал, что она почти ничего себе не делала из туалета, разнообразя и подновляя богатый запас молодости. Ее шуба с очень дорогим мехом черно-бурых лисиц давно уже требовала перемены бархата, и дети часто к ней приставали насчет этого, но Аглаида Васильевна и слышать не хотела. Она перестала даже держать лошадей в городе и таким образом отказывала себе в последнем удовольствии. Карташеву было неприятно, что он неосторожно затронул больное место. Он поспешно проговорил, искренне и горячо:
– Тебе, конечно, где же… Но отчего же земство?.. О чем оно думает?
– И земство не всесильно… расход земства кому-нибудь тоже надо нести на себе… Все это не так просто. Вот подыметесь повыше, бог даст, – тогда и увидите все то, что теперь без перспективы и связи мозолит ваши глаза.
Попробовали Корнев и Карташев за Конона Львовича браться по интересовавшим их вопросам, но тоже немногого добились. По мнению Конона Львовича, мужики – это такой народ, которому хоть все отдай и все мало будет, – народ неблагодарный, завистливый, враждебный. Все это понятно, надо им делать все, что можно, но неблагодарность – это факт. И он приводил примеры. Конон Львович говорил тоном человека незаинтересованного, которому ни потерять, ни выиграть нечего. Отец Даниил, по его мнению, человек «себе на уме», хитрый и умеет выводить свою линию, и это тоже, конечно, понятно: его судьба зависит от крестьян, оттого он им и мирволит, но, в сущности, только ловко эксплуатирует их невежество. Тон Могильного был авторитетный и независимый. Так же независимо он держал себя и с Аглаидой Васильевной. Честность его, деловитость были на виду. Все это действовало, вызывало сомнения, а факты ставили окончательно в тупик. Узнав, как отец Даниил говорил об отце Неручева, Аглаида Васильевна доказывала, что отец Даниил просто-напросто наклеветал на Неручева.
– Это был человек идеи, замечательных способностей, и, вне всякого сомнения, если бы посвятил себя государственной деятельности, он выдвинулся бы не только между современниками, но и в истории занял бы одно из самых первых мест. А что он был человек своего времени, то и вы оба не последнее слово принесли с собой на землю.
– Но ведь он был и против освобождения крестьян даже? – возразил Корнев.
– Великим людям свойственны и заблуждения великие.
– Собственные заблуждения – я согласен. Но если эти заблуждения хлам веков, из которого сильный ум не может выбраться даже тогда, когда малые переползли через них, то это не великий ум. Какой же это государственный человек? Фальшивый человек, который из своих личных расчетов поддерживал несправедливое положение вещей, подтверждая его не наукой человеческой жизни, не лучшими стремлениями человеческой натуры, не религией наконец, а просто пальцем, приставленным ко лбу, гнусным насилием. Такой человек может иметь только значение Аракчеева, – пока живет. Это не государственный человек.
– Нет, нет, господа, вы противоречите сами себе: вы говорите о пальце, приставленном ко лбу, а сами ничего, кроме этого пальца, пока не имеете. Государство вам представляется очень простой машиной.
– Напротив, очень сложной – никто и не думает браться за нее, но судить об искусстве управления может всякий.
– Но не гимназист. Не было с сотворения мира еще государства, где бы решителями и судьями являлись юноши. И, прежде чем такой юноша станет судьей, он должен научиться уважать то, что собирается принять в свои руки: этим он обеспечивает, в свою очередь, уважение и к себе своих преемников.