Гладиаторы
Шрифт:
Чиновники поважнее приходят позже других; последним появляется муниципальный советник, исполняющий судейские обязанности. Он отпускает свою свиту и величаво кивает Апронию, подставляющему ему кресло и подкладывающему документы. В зал впускают судящихся соперников и публику. Начинается заседание. Апроний выполняет свои обязанности, одновременно это его любимое занятие: он пишет. Его узкое лицо озаряется радостью, он с наслаждением и нежностью выводит на девственном пергаменте одно слово за другим. Никто не делает это так изящно, никто так не поспевает за говорящими, как Апроний, завоевавший за 17 лет безупречной службы полное доверие начальства. Соперники пытаются вывести друг друга на чистую воду, их защитники упражняются в красноречии, свидетели подвергаются расспросам, эксперты делятся квалифицированным мнением, растет кипа документов, зачитываются законы и подзаконные акты — но все это всего лишь предлоги для того, чтобы
Он аккуратно складывает записи и документы, почтительно приветствует советника, небрежно — коллег, прижимает складки тоги к бедрам и покидает суд. Путь его лежит в Оскский квартал, в таверну «Волки-близнецы», где для «Почитателей Дианы и Аполлона» всегда оставляют столик. Вот уже семь лет, со дня назначения первым писцом Рыночного суда, он обедает только там: ему там готовят специальные диетические блюда, потому что у него больной желудок, но дополнительной платы не взимают.
Насытившись, Апроний наблюдает, как моют его личную миску, стряхивает с одеяния крошки и шествует из таверны «Волки-близнецы» в Новые бани. Там он тоже постоянный посетитель, имеющий право на почтительное приветствие и ключ от личного шкафчика. Служитель получает от него, как водится, чаевые — два асса. Просторные мраморные купальни заполнены, как, всегда: мужчины судачат группками, обмениваются новостями и лестными замечаниями; ораторы, тщеславные поэты и вообще все, кому не лень, дают под сводами бань волю своему красноречию, прерываемые то смехом, то аплодисментами публики. Ум Апрония заранее возбужден предвкушением банных услад. Он подходит сначала к одной кучке краснобаев, потом к другой, ловит обрывок фразы, клеймящей аборты и падение рождаемости; чей-то неприличный анекдот заставляет его гневно отвернуться. Подобрав полу повыше, он подходит к третьей группе. Ее вниманием владеет толстый торговец домами. Он держит подозрительный банк где-то в Оскском квартале, да еще пытается всучить легковерным акции новой смолокурни в Бруттии. Якобы из чистой филантропии он уговаривает своих слушателей немедленно совершить покупку: смола — это будущее! Апроний закатывает глаза, негромко бранится и семенит дальше.
Разумеется, больше всего народу снова собрал вокруг себя сутяга и писака Фульвий, опасный смутьян. Апроний наслышан об этом плюгавом с виду человечишке с лысым шишковатым черепом. Говорят, он отличился среди тех, кто называл себя демократами, но даже те выгнали его за излишний радикализм. С тех пор он и обретается в Капуе, кочует по нищим чердакам и знай себе подстрекает людей против порядка, завещанного великим Суллой. Маленький стряпчий говорит сухо и самодовольно, словно зачитывает кулинарные рецепты, но дурням, развесившим уши, и этого довольно — глотают, не поморщившись. Апроний, полный негодования, ввинчивается во внимающую болтуну толпу. Им движет не любопытство, а уверенность, что злость полезна ему для пищеварения.
— Римская республика обречена! — вещает лысый в своей обычной манере, словно констатируя всем известный факт. — Некогда Рим был страной земледельцев, но теперь крестьян выжали досуха, а с ними и государство.
Границы мира расширились, зерно привозят из других краев, так что крестьянам приходится продавать землю за бесценок и жить на подаяние. Из других краев привозят и дешевую рабочую силу, а наши умельцы голодают и нищенствуют. Рим завален зерном, гниющим в амбарах, а у бедных нет хлеба. В Риме было полно рабочих рук, но они оказались никому не нужными. Рим не сумел приспособиться к жизни в новом, расширившемся мире, и постепенно загнивает. Необходимость в кардинальных переменах очевидна всем думающим людям уже на протяжении столетия. Но всякая мудрость, как и ее носители, неизменно истреблялась на корню.
Фульвий гладит по очереди все шишки на своем черепе.
— Мы живем в век мертворожденных революций, — заключает он.
С судебного писца Апрония довольно. Так можно зайти слишком далеко. Подобные речи подрывают сами основы цивилизации! Трясясь от ярости и скрывая от окружающих удовлетворение — ибо ярость уже начала делать работу, которая от нее требовалась, — Квинт Апроний направляется, наконец, туда, куда так давно стремился, — в Зал дельфинов.
Помещение хорошо освещено, оно приятно на вид и сурово одновременно. Вдоль мраморных стен стоят высокие мраморные стульчаки, подлокотники которых вырезаны в форме дельфинов. Вот где царит истинная мудрость! Ибо когда же обмениваться плодами озарения ума, как ни при освобождении кишечника! Именно для сочетания обеих высоких видов человеческой деятельности и задуман Зал дельфинов.
Только что писец Квинт Апроний пребывал в раздражении, а теперь он ликует. Радость его возрастает многократно при виде хорошо ему знакомой, откормленной фигуры, уже поместившейся между двумя дельфинами: это Лентул Батуат, владелец гладиаторской школы, у которого Апроний как раз собрался поклянчить бесплатный билетик. Мраморное сиденье рядом с ним только что освободилось; Апроний церемонно задирает полы тоги, усаживается со счастливым кряхтеньем и любовно гладит ладонью дельфинью голову.
Лысый бунтарь так прогневил писца, что такие нужные последствия не заставляют себя ждать. Апроний, переполненный чувствами, отдает должное дельфинам слева и справа и при этом умудряется наблюдать краем глаза за соседом. Чело хозяина школы, увы, затуманено: видимо, его усилия не приносят желаемых плодов. Апроний тужится и не забывает сочувственно вздыхать: главное в жизни — хорошее пищеварение! Давно уже он вынашивает теорию, согласно которой все бунтарские побуждения и выходки, не говоря уж о революционном фанатизме, проистекают из дурного пищеварения или, если точнее, вызваны хроническим запором. Сейчас он вслух делится с соседом-страдальцем своими умозаключениями и признается, что близок к написанию философского сочинения. Остается только выкроить для этого время.
Лентул обращает на него благосклонное внимание, кивает и удостаивает ответом: мол, вполне возможно…
— Более того, это установленный факт! — подхватывает с горячностью Апроний. — При помощи этой теории легко объяснить многие исторические события, раздутые до невероятных масштабов историками-подстрекателями.
Однако пыл соседа оставляет Лентула равнодушным. Владелец гладиаторской школы ворчит, что всегда досыта кормил своих людей и прибегает к услугам лучших врачей, наблюдающих за их здоровьем и питанием. А эти твари ответили на всю его заботу самой подлой неблагодарностью!
Апроний, воплощение сочувствия, осведомляется, что за тревоги гложут соседа. Он понимает, конечно, что в такой момент клянчить бесплатный билетик не подобает, просто старается соблюсти приличия.
— Что толку скрывать то, что вот-вот будет знать каждый встречный! — взрывается Лентул. — Семьдесят лучших моих гладиаторов сбежали этой ночью. Полиция сбилась с ног, но их и след простыл.
Начав жаловаться, толстяк уже не в силах остановиться. Достается и временам — хуже не бывает, и делам — идут из рук вон плохо!
Писец Апроний почтительно внимает излияниям, сильно наклонившись вперед — поза крайнего внимания; пальцы комкают собранный на коленях подол. Он знает, что Лентул не только стяжал всеобщее уважение своими успехами в делах, но и сделал заметную политическую карьеру в Риме. В Капуе он объявился всего два года назад и основал гладиаторскую школу, уже завоевавшую хорошую репутацию. Его деловые связи оплели наподобие паутины всю Италию и заморские провинции; его агенты закупают двуногое сырье на всех невольничьих рынках и сбывают его, превратив годовыми тренировками в образцовых гладиаторов, в Испании, на Сицилии, азиатским владыкам. Лентул добился такого успеха верностью принципам: он прибегает к услугам только известных учителей и врачей. Но главное — его способность подчинить гладиаторов железной дисциплине: побежденные, они никогда не просят пощады, принимают перед смертью изящные позы и ничем не раздражают зрителей.
«Жить может любой, — твердит он своим гладиаторам, — а вот смерть — это искусство, которым приходится овладевать». Благодаря своему умению умирать благородно и красиво гладиаторы Лентула приносили доход на добрые пятьдесят процентов больше, чем ученики любой другой школы.
Но, выходит, дурные времена не обошли стороной даже счастливчика Лентула. Писцу это как бальзам на душу, он даже готов сострадать великому человеку. Тот откровенничает:
— Видишь ли, добрый человек, все устроители игр сейчас в затруднении, а виновата в этом публика. Она больше не ценит умелых, выдрессированных борцов. Получается, что все траты на их подготовку — напрасный расход. Ныне количество подменяет собой качество, публике хочется, чтобы всякое представление походило на разрывание людей дикими зверями. Представляешь ли ты, что это означает для моей профессии? Очень просто: в классической дуэли двух борцов падеж равен, как ты догадываешься, одному участнику из двух, или пятидесяти процентам. Накинь еще десяток процентов на смертельно раненых — и мы получаем шестьдесят процентов потерь на каждом выступлении! С такими издержками впору ноги протянуть! А публике подавай еще зверей! Ей хочется щекотки для нервов, и плевать, что в этом случае потери вырастают до восьмидесяти пяти — девяноста процентов. Третьего дня наставник моего сына, очень способный математик, подсчитал, что шанс гладиатора проработать три года равен одному из двадцати пяти. Логика подсказывает, что хозяин должен возмещать за полтора-два представления все свои затраты на этого гладиатора.