Глаголют стяги (др. изд.)
Шрифт:
Так, медленно, все примечая, оврагом доходят оба до речки лесной. Десна, та светлая, ласковая, текущая и за собой манящая в неизвестное, а эта лесная речушка точно ожерелье какое из чёрных жутких омутов, которое какой-то бог бросил в глушь лесную. Над ней веяние жизни иной особенно приметно, и душу человека, сюда забредшего, охватывает жуткий холодок, и чудится ему, что со всех сторон из чащи на него смотрят таинственные, жёлтые, круглые глаза духов неведомых… Но Богодану тут особенно любо было. Тут, склонившись к какому-нибудь тихому, тёмному омуту, он видел изукрашенные хоромы водяного и жены его царицы-водяницы. Сам водяной был нагой старик с большим брюхом. Волосищи на голове и в бороде длинные, зелёные, а брюхо поясом из трав подводных перехвачено. Иногда слоняется
И любо всё это было деду и Богодану, и не было в этом ничего страшного: все живое, все святое, все радость. Все — огромный, бесценный дар богов пресветлых…
И вот все трое сидели они в крохотной избушке своей, занесённой снегом до конька. По крыше виднелись следы волчьей стаи, лазившей там ночью. Под потолком травы всякие веничками сухими висели. Дед на печи дремал своей лёгкой старческой дрёмой, которая позволяла ему все видеть, все слышать, все чуять. Дубравка, исхудавшая, но по-прежнему пригожая и огневая, тихонько пряла у оконца, а Богодан вязал сеть рыбачью и слушал в стене червячка: «Тик-так… тик-так… тик-так…» — и гадал, что это означать может, и тёмные глаза его были как лесные озера… И часто останавливались они на милом лице Дубравки, и тогда он, незнамо почему, весь каким-то огнём загорался незримым, и сладким, и мучительным, и ему становилось душно, и грустно, и одиноко…
И вдруг дед очнулся.
— Едут какие-то… — прошамкал он.
Действительно, по звонкому лесу слышались голоса людей, фыркание коней и брязг оружия. Дубравка прислушалась, забеспокоилась, заметалась и, накинув шубёнку овчинную, бросилась вон. Вышли и дед с Богоданом. По лесной дороге ехали гуськом всадники. Впереди всех, насупившись, ехал туча тучей какой-то великан. То был Муромец. Он был недоволен: только было вышли они всей дружиной из Борового, как к дороге огромная тура вышла, рогатая, с бородищей до колен, и остановилась, глядя на дружину: конных зверь лесной не опасается нисколько. Муромец ехал передом. Он так и ахнул: ну и зверь!.. Таких у них в муромских лесах и не видано… Схватился он за лук, наложил стрелу и — хрясь, лук пополам!.. Опять не поостерёгся… Он осерчал, нехорошо, по-суздальски, выругался и швырнул обломки лука в сугроб. Дружина захохотала, а тура поскоком в лес подалась…
И Дубравка, схватив за колено Муромца, впилась своими горячими глазами в его обындевшее, с сосульками на усах лицо, но сейчас же бросила его, к другому всаднику перебежала, и перебрала так всех до единого, и вдруг с плачем великим пала она в снег и забилась, как подстреленная стрелою лебёдушка. Дружинники с удивлением сгрудились на узкой лесной дороге.
— Что такое? — спросил князь Володимир. — Что с ней, дед?
— Не замай, не замай её… — прошамкал старик. — С горя бабочка ума решилась… Не замай… Отойдёт помаленьку. А вы чьи такие будете?
— Киевские… — засмеялись дружинники на простоту лесовика. — То князь на полюдье едет…
— Сам князь? — удивился старик. — Вона что!.. Ну коли так, погоди, княже, и я тебе дары дам… Погодь маленько…
Богодан, склонившись над рыдающей Дубравкой, истово шептал какие-то слова над ней, и она потихоньку стихала.
— А хороша бабёночка-то!.. А?.. — говорили промежду себя дружинники. — Что бы вот старик её нам в дар принёс!.. Разве забрать в торока?..
— Не замай… — нахмурился Муромец. — Они тебя не трогают — и ты
— А я бы приторочил… Ты, малой, отдал бы нам бабочку-то… — обратился Тимоня Золотой Пояс к Богодану. — Мы бы вам со стариком хороший выкуп дали…
Подросток поднял на него свои тёмные глаза.
— Не скаль зубы попусту… — сказал он, с удивлением чувствуя в сердце точно укус змеи. — Может, ты и до ночлега живой не доедешь, а плетёшь незнамо что…
Дружинники почувствовали в этих простых словах угрозу и смутились: они догадались, на кого они наехали… И напали на Тимоню… Но в эту минуту дед Боровик своей дробной походочкой вышел из избы и подошёл к Володимиру.
— Ну, вот тебе и от меня дань, княже… — прошамкал он. — В этом вот мешочке — смотри, не спутай только, — хорошая травка от кумохи или, кто зовёт её, от трясовицы… А эта травка для княгинюшки, ежели дитенок ночью спокою не даёт, — пущай положит ему в изголовье, и все гоже будет… А здесь — стрелы громовые: ежели в бою рану получишь, то поскобли стрелку ножом и песочком, что наскоблишь, рану и присыпь: враз затянет… Вот… А эти вот два мешочка тебе да княгинюшке на шее носить: от дурного глаза помогает гоже…
— Спасибо, дед… — сказал Володимир. — И чем только мне отдарить тебя?
— Ничего мне, княже, не надобно… — ласково усмехнулся дед. — Я много, много тебя богаче!..
Дружинники смущённо переглянулись: ох, и к добру ли уж наехали они на ведуна?!
— Ну, поезжайте своей дорогой… — сказал старик. — А нам вот бабочку прибрать надо. А приедете ещё когда в наши леса, опять к старому Боровику заезжайте. Ничего…
Дружинники молча вытянулись по узкой между глубоких сувоев дороге. За ними обоз их заскрипел по снегу. И брязг оружия, и фыркание коней, и голоса постепенно стихли в глубине леса, и снова стало всё тихо, торжественно и умильно.
Ибо тишина — это и есть голос пресветлого Сварога, Бога богов…
XXVII. РОГНЕДЬ
Туга ум полонила…
С великим торжеством, песнями и плесканием спалили селяки на пожарах Зиму, колдунью злую, засиял в небе бездонном Дажбог благодатный, зазвенели яровчатые гусли капелей искромётных, сошли потоками бурными и весёлыми снега, и вдруг нежданно-негаданно над землёй мокрой, дымящейся, счастливой, бросая громами во все стороны, пронёсся Перун, бог высокий. Из Ирия все неслась тучами тёмными птица, и гомоном её счастливым радовалась земля. Витязи уже не раз по размокшей земле выезжали в луга тешить сердце потехою молодецкой, охотой, и привозили к столу княжескому и лебедей белых, и серых гусей, а когда и жерава длинноногого, длинношеего, и утиц всяких…
Но не видела Рогнедь-Горислава из оконца своего этого торжественного шествия светлого Ярилы над Русской землёй. Точно тяжким и жгучим железом расплавленным были налиты её огромные, огневые глаза. Рядом с ней на ковре играл и смеялся только что проснувшийся, весь со сна румяный её первенец Изяслав, пятилеток, но она точно не видела своего любимца. В огневой душе варяжки все грознее бушевала гроза, не благодатная, как та, которую несёт Перун, а гроза сухая, бесплодная и потому особенно тяжкая, непереносная. С ней содеялось чудо чудное и диво дивное. Начала она с презрения к робичичу, потом, после Полоцка, возненавидела его так, что думала, что задохнётся в ненависти своей, а потом, постепенно затеплилась вдруг в её сердце любовь. Умница, она видела насквозь этого, как она иногда про себя выражалась, простеца, этого молодого гусака, окружённого не только орлятами, но и орлами, и вот всё же к нему потянулось её сердце, и чем дальше, тем больше, а теперь было оно все объято багровым пожаром ревности. Она не спала ночей. Безумные мысли, как нежить какая, терзали её днями и ночами. А когда прорывалось все это у неё в словах и слезах бешеных, он — смеялся бабьим причудам этим: вот напридумывает всего!.. Чай, его не убудет… Он как будто и любил её, но ему ничего не стоило прямо от неё поехать в Берестовое, в Вышгород или в Белгород — «град мал у Киева, яко десять вёрст вдале» — и там пить, и колобродить, и идти с девками в избу мовную…