Глаголют стяги
Шрифт:
Город раскинулся по обоим берегам мутного Волхова. Летом задыхался он в тучах пыли и во всяких запахах, а зимой его заносило снегами чуть не до коньков его немудрящих бревенчатых домиков. Улицы для красы были обсажены ветлами, которые у новгородцев «топольцами» назывались. На усадьбах, сзади, стояли избы мовные, то есть бани, которые привели будто бы в такое изумление старенького апостола Ондрея. На левом берегу реки сумрачно высился, окружённый валом и частоколом, детинец со своими тяжёлыми башнями-кострами, а на правом, напротив, раскинулось шумное Славно, древнее торговище. Тут кипела торговая жизнь, и тут же, по звуку вечевого колокола, собиралось, шумело и дралось — из столкновения мнений рождается, как известно, истина — буйное новгородское вече. В нём принимали участие и огнищане, высший класс, и гридьба, и посадники, и купцы, и житьи люди, имевшие в городе постоянную оседлость. Если дело на вече принимало слишком острый оборот, то враждебные партии бились на кулачки — по преимуществу
Во всяком случае, летописи сохранили эту чёрточку народоправства — новгородцы многое делали по первому, всегда весьма пылкому побуждению, а потом всей пятернёй в затылках скребли. Раз, например, народу вообразилось, что тепло осенью стоит слишком долго. Оказалось, что причиной этому архиепископ Арсений, который, как говорили граждане, неправильно вступил в свой высокий сан. Сейчас же они спровадили виновного архиепископа с бесчестьем, а потом, одумавшись, воротили его: оказалось, что тепло стоит совсем не из-за архиепископа!.. На другой день после свержения с моста в Волхов невинного Олексы Сбыславича Богородица в Неревском конце в обличение неправедности народного суда заплакала горькими слезами, и новгородцы заскребли в затылках. Конечно, Олексе Сбыславичу от такого позднего сочувствия было не легче, но новгородцы утешились скоро: а кто ж его там знал? Нешто всякого угадаешь? И на всяк час не спасёшься… Да и то сказать: не седни, так завтра, а все помирать будем — твори, Господи, волю Свою!..
Издали, через века, вече, народоправство представлялось так, что вот соберутся на Славне с белыми бородами мудрые старцы и, опершись степенно на подожки, благочинно и мудро обсудят и решат всякое дело народное. Тут было, однако, все, кроме благочиния и мудрости. И наблюдатель может только дивиться: как при этих условиях Господин Великий Новгород мог не только существовать много столетий, но даже и процветать? Это, конечно, не говорит, что там, где мудрого веча не было, а правил закованный в железо кулак, дела обстояли лучше. Это говорит только то, что дела человеческие везде обстоят более или менее неблагополучно и что старая поговорка: «Сто голов — сто умов» — слишком уж льстит человеку: ум для головы, как показывает печальная действительность, совершенно не обязателен. Знаменитая свобода новгородская была ограничена: с одной стороны, для вящих людей, «голкой», когда вящих топили в Волхове, а пожитки их грабили, а с другой стороны, для чёрного народа — голодом. И государственный строй великой русской республики, при некоторой доле беспристрастия, иначе как неперестающим бунтом назвать никак нельзя: возлюбленная тишина была очень редкой гостьей на берегах мутного Волхова!..
Кроме того, в этой свободнейшей из республик, в этом царстве равенства всех перед народным кулаком существовало немало граждан, которые были лишены всяких прав. Это были холопы, рабы. Холоп не мог найти управы на своего хозяина, как бы тот жесток и несправедлив ни был. В договорных грамотах с князьями вольные республиканцы не упускали писать: «А холоп или роба начнёт водити на господу, тому веры не яти». Они лишены были права свидетельствовать на суде против свободного человека, но могли быть свидетелями против своего брата холопа. Холопы были не только боярские, но и купецкие и житейские, то есть житьих людей. Потом широко обеспечили себя ими власти духовные. Они назывались одерноватыми людьми. Холоп или сам давал на себя одерноватую грамоту, или был продаваем прежним господином своим. Число этих одерноватых людей значительно увеличивалось после всяких общественных бедствий, как пожар большой, голод, мор: пришедши в полную нищету, бедняки отдавали себя или детей в рабство. От одерноватых отличались закладники, которые поступали в рабство временно: они служили вместо росту. Это то, что потом, на Москве, называлось кабальными… Во время голок, конечно, эти одерноватые и кабальники знали, что им
И вот вся эта буйная и разноплемённая мешанина из всякого рода людей называлась вместе Господином Великим Новгородом — люди без пышных слов не живут. Над водоворотами её в жертвенных дымах стояли там и сям их боги, но это было и тут только одним из самообманов человеческих, ибо тут царил единый бог, бог незримый, но всемогущий — Золото, и ему вольные новгородцы приносили в жертву не только других живых людей, но часто в бесчисленных походах, торговых и военных, и самих себя. В одну сторону они ходили на своих судах до англян и даже дальше, в другую на восток — за Югру, за Печору, вплоть до Оби неоглядной. Часто делалось это с разрешения Господина Великого Новгорода, но не менее часто и вопреки ему. И ставили повольники эти в странах неведомых, далёких городки немудрящие, и подчиняли себе туземцев, и обирали их как хотели. А чтобы другим неповадно было ходить в эти далёкие и богатые, но жуткие края — всё, что было «за лесом», представлялось тогда воображению зловещим, таинственным, — они рассказывали о них всякую чертовщину, от которой у слушателей поджилки тряслись, а сами они, оставшись наедине, со смеху помирали…
Но, как всегда это в делах человеческих бывает, они искали одного, а из деятельности их выходило совсем другое, — им невидное, им непонятное, ими не подозреваемое: их дружины, пьяные, горластые, весёлые, шли за лисой чёрно-бурой, за соболем, и тогда драгоценным, за золотом, за рабами, за белкой-веверицей, а из деяний их бесшабашных и большею частью злых незримо, нежданно-негаданно вырастала — Русь. «Велий еси, Господи, — восклицают в таких случаях летописцы, — чюдна дела Твоя…»
Не согласиться с этим невозможно.
Шумит, гремит всеми своими концами Господин Великий Новгород, волнуется: вверх по седому Волхову, к городу, подымается на судах молодой князь его Володимир, который бегал на Поморье, в Винету славную, дружину варяжскую против брата Ярополка набирать. И он, и новгородцы очень хорошо понимали, что, покончив с Олегом, Ярополк примется и за другого брата. И нужно было предупредить его. Время было для этого особенно благоприятное: старый Свентельд помер и его место заступил Блуд, а между Ярополком и Блудом исстари нелюбье было. Новгородцам же любо было бы посадить на столе киевском своего князя, и таким образом открыть себе вольный путь в Царьград и потихоньку распространить власть Господина Великого Новгорода на всю Русь…
И остроносые челны, окружённые роем белых чаек, красивым строем шли против воды к городу, а со всех сторон, с берегов, с крыш, со стен детинца, мужи Великого Новгорода приветствовали своего князя и его дружину кликами…
XIV. ПОЛУДНИЦА
Спаньё есть от Бога присужено полудне: от чин бо (в то время) почивает и зверь, и птица, и человеци…
Уже год прожил Ядрей у себя в Боровом. Он уже взял за себя Дубравку, поставил избу и, с детства к лесам привыкший, скоро стал добрым и усердным пардусником, то есть звероловом. Всё это вышло совсем неожиданно: он думал, повидавшись с родичами, снова вернуться в Киев, но Дубравка смешала все. Она жарко любила его, и потому он не только не смел смотреть на других баб или говорить с ними, но не смел даже и говорить о них. Чуть что, и весёлая певунья и хохотунья Дубравка превращалась в настоящую ведьму и с горящими бешенством глазами хваталась за рогач, за голик, за всё, что под руку попадалось. В особенности тревожила её сердце Запава, которая не сводила своих нежных голубых русальих глаз с Ядрея. Эти постоянные смены жестоких бурь и нежнейшей ласки и утомляли Ядрея, и были любы ему: лестно было парню, что его Дубравка так любит его!.. Но и Запава тоже была гожа.
Но счастлив Ядрей не был: его всё больше и больше томила сделанная им в Царьграде глупость с переменой веры. Боязнь, что все это откроется и родичи засмеют его, угнетала его. В особенности боялся он по-прежнему старого Боровика. Он особенно угождал теперь лесным богам: осенью они с Дубравкой принесли в жертву водяному, как полагается, гуся, домовому клали на печь хлебцы малые, а когда по весне проснулся леший, Ядрей отнёс ему в гостинец целый хлеб и отдал весь первый улов. Но и это не помогало, и он, бродя по лесам, все обдумывал, как бы снова ему убраться отсюда в Киев да и Дубравку с собой забрать. Но это было головоломно: куда там с молодой да пригожей бабой денешься?
Год этот на хлеба выдался не из удачливых. Всё время стояла засуха. Покосы вышли плохие. Озимая рожь была низкоросла, запалена, а зерно было жидкое, щуплое. На яровые и смотреть было тошно. Где-то за Десной леса горели, и в раскалённом воздухе горько пахло гарью, и солнце в дыму казалось каким-то красным колесом…
Прошло Купалье, прошли невесёлые в этом году сеножати, и подошло время зажина. С утра молодёжь бросилась к Десне купаться. Вода была уже прохладна: олень в воду п…..л. Затихли птицы, готовясь потихоньку к далёкому пути в светлый Ирий. И, выкупавшись, все скорее побежали в посёлок: надо было «водить колосок».