Глаза погребенных
Шрифт:
«Нет, это не призраки, а большевики… большевики!..» — он без конца повторял эти слова, пока не поверил в них сам, и тогда пришло решение: отдать страну в руки «большевиков». По его убеждению, разброд будет настолько велик, что его вновь призовут править страной, и потому — хотя приближенные ожидали, что он подпишет приказ о массовых репрессиях, о массовом уничтожении, — он проявил некую слабость. Рассчитав, что благоразумнее не прибегать к пулеметам, он издал указ о погашении английского займа [147] и объявил, что государство свободно от каких-либо платежей. Он решил национализировать германскую собственность, чтобы заявить о приумножении национального богатства. Он согласен даже уйти, конечно, в расчете, что его немедля призовут обратно, — но об этом, разумеется, никто, кроме него самого, не знал. И все напряженно следили за каждым
147
147. …он издал указ о погашении английского займа… решил национализировать германскую собственность… — С начала второй мировой войны все симпатии Убико были на стороне гитлеровской Германии. Однако под нажимом США он вынужден был объявить себя союзником антигитлеровской коалиции и выплатить долг Англии за счет национализации немецкого капитала, которому частично принадлежали железная дорога и плантации кофе.
Пассажиры, привезшие эти вести из столицы, — ночной поезд останавливался в Тикисате и следовал далее на юг — недоумевали, что же происходит на банановых плантациях, почему до сих пор здесь не объявлена забастовка, чего ждут крестьяне?
Рассвет еще не наступил. В дождевых лужах золотыми брызгами отражались звезды. Скот мохнатыми тенями лежал на лугах, омытых дождем и лунным светом. Запели петухи. Возвращался сокрушенный Хуамбо — вооружившись электрическим фонариком, он искал около дома злодейки, между насыпью и живой изгородью, кости руки своего отца.
Они были там. Он нашел их, он взвешивал их на ладони, преисполненный благодарности, и размышлял, не утратили ли они своих магических свойств. Вдруг он почувствовал, будто порывом ветра ударило в лицо и какая-то темная фигура двинулась на него, угрожающе размахивая бичом. Он не стал разглядывать. С ловкостью ягуара он прыгнул на маисовое поле. Она осталась в темноте, уже отливавшей оливковым цветом, и предрассветную тишину разорвали ее вопли:
— Если я тебя еще увижу здесь, если ты еще раз бросишь могильную землю и кости перед моим домом, возле моих дверей, так и знай! — не выпущу тебя живым! Клянусь тебе! Клянусь, что убью тебя! Та, которая заплатила тебе, чтобы ты накликал на меня зло, — та, которая послала телеграмму, — уже оплатила твою смерть! Слушай меня хорошенько: она уже заплатила за твою смерть! Если ты еще раз вернешься сюда, живым не уйдешь!..
Хуамбо бежал, мокрый от пота и росы — никогда он не был более счастлив, чем сейчас, сжимая в кулаке кости руки отца, — он затерялся на плантациях, под банановыми листьями, в этот час ранней зари, когда даже молчание приобретает цвет.
XXXVI
Временами казалось, что все то, о чем толковали в эти часы рассвета — уже знойные, изнуряющие, пропитанные влагой, сверкающие светляками и капельками росы, — не имеет никакого смысла. До самой зари шел горячий спор, объявлять или нет забастовку на банановых плантациях. В едва освещенном ранчо битком набились делагаты, прибывшие из далеких лагерей, из усадеб, из поместий, с плантаций Компании. Лиц нельзя было разглядеть. Они скрывались под широкополыми пальмовыми сомбреро. Одни сидели без рубашек, и тела их, усеянные капельками пота, казались стеклянными. Другие были одеты в рубашки или в кожаные куртки с бахромой на рукавах. Лампа, прикрытая полупрозрачным абажуром, отбрасывала свет на стол президиума, покрытый бумагой. На столе — чернильница, стаканы с водой, авторучки, карандаши, сигареты. И руки людей, сидевших в президиуме, — руки усталые, расслабленные или, наоборот, нервные, вздрагивающие, — так непохожи они на руки Табио Сана, неподвижно лежавшие на столе, будто руки статуи. Но вот он шевельнул мизинцами, затем движение передалось и другим пальцам, они судорожно сжались, словно при звуке погремушек ядовитой зеленой змеи — зеленых долларовых банкнот, хруст которых слышался в выступлениях тех, кто открывал огонь против забастовки, уверяя, что Компания, сделав первые уступки, пойдет и на последующие, что она обещала платить еще больше, обещала улучшить условия труда.
— Да, так мне кажется, — убежденно говорил какой-то человек с острым носом, который откинулся на стуле так, что спинка упиралась в бамбуковую стену ранчо, и он чуть ли не полулежал: раскачиваясь на стуле, он потерял равновесие и наверняка хлопнулся бы на пол, если бы вовремя его не поддержал сосед.
— Не пугайтесь, товарищ! —
— Предположим, что все будет так, — настаивал остроносый, — однако нам следует согласиться на увеличение заработка, принять этот великодушный жест. (Слова «великодушный жест» вызвали бурный протест присутствовавших…) Хорошо, я снимаю это определение «великодушный жест». Но нужно согласиться на прибавку, а уже потом, когда пройдет какое-то время, организуем профсоюз.
— Это будет означать, — живо откликнулся Сан, — что мы построим ранчо из бамбука без прочных креплений, и все рухнет на нашу голову…
Слова Сансура вызвали одобрение Старателей — в эту группу входили грузчики бананов, самые горячие сторонники забастовки и самые решительные люди, потому что — как они сами говорили — тот, кто стоит ниже всех, должен подняться всех выше.
— Нет, товарищи делегаты, — продолжал Сансур, — принять эти подачки до организации профсоюза означало бы одно — кусок хлеба сегодня и голод завтра. Вопрос о прибавках Компания должна обсудить с законными представителями профсоюза, который будет организован нами. Это первое условие. Еще в начале нашего собрания я предупреждал и сейчас снова повторяю, что сегодня нам нет необходимости обсуждать вопрос — объявлять или не объявлять забастовку, принимать или не принимать предложения Компании. Наша первостепенная задача — организация профсоюза, который впредь будет нашим законным представителем. Как только мы покончим с этим, будем обсуждать вопрос о прибавках, а также и о том, какие требования будем выдвигать во время забастовки. Я надеюсь, что все согласны с моим предложением по повестке дня.
Хотя среди собравшихся пронесся гул одобрения, однако несколько человек встали и заявили, что они требуют прежде всего обсудить вопрос о забастовке и прибавках. Некоторые даже хотели покинуть собрание.
— Успокойтесь! Успокойтесь! Спокойнее, друзья! — послышались голоса.
— Разрешите мне сказать… послушайте… выслушайте меня.
— Нечего его слушать! Пусть заткнется!
— Потише! Послушаем, что он скажет! — подбадривали какого-то человека, который, подняв руку, настойчиво просил слова; это был высокий широкоплечий крестьянин.
Он закричал:
— Тише!.. Тише, товарищи! Тише!.. — И как только воцарилось спокойствие, он произнес: — Среди нас находится один человек. Хоть он и молод, но голос его силен!
И когда шум окончательно затих, поднялся другой оратор.
— Давай, товарищ, закати-ка речь!
— Что за чертовщина! — послышался голос из задних рядов. — У него даже что-то там написано.
— Товарищи, вот эта бумага, — и он поднял руку с каким-то листком, — вам лучше меня расскажет о том, что происходит в столице, где уже объявлена забастовка. Я получил письмо. Мне привез его мой родственник, который находится сейчас здесь рядом со мной, — и он похлопал по плечу человека в ковбойской шляпе: — Он только что приехал. В столице ждут, что мы их поддержим, проявим солидарность. Они надеются, что мы займем твердую позицию, а то Компания вот такими мелкими уступками будет водить нас за нос…
— Ого! А как же прибавочки? Они нам обещают больше, чем мы просили!
— Это даже не уступки — нам просто показали палец, намазанный медом, чтобы мы заткнулись. Как бы не так! Люди в столице, которые живут, конечно, лучше нас, уже объявили забастовку! Спрашивается, почему там объявлена забастовка? Почему закрылось все — торговля, банки, школы, госпитали?
— Из-за политики! — снова закричал кто-то из задних рядов; нельзя было разобрать, кто это кричит, он стоял у бамбуковой стены ранчо, сквозь щели которой проникали лучи дневного света… «Совсем как через решетки вечной тюрьмы крестьянской нищеты», — подумал Табио Сан, к которому вернулось самообладание, его руки лежали спокойно и неподвижно на столе.