Глаза погребенных
Шрифт:
— Жалованье, видишь ли, им прибавляй, когда рабочих рук вон сколько… Надо быть идиотами… — протянул старший, увидев толпу людей, жаждущих работать.
Бананов собрали много, а тут еще эти осложнения да ливень — подрядчику нужно было любой ценой сохранить рабочие руки ранее законтрактованных и вместе с тем не потерять и тех, кто пришел вербоваться.
Небо прояснялось. В разрывах облаков виднелась ясная голубизна. И пока десятники ставили на землю фонари, они могли увидеть глаза этих людей, обожженных зноем побережья, — вылезающие из орбит глаза без век, — и глаза людей, пришедших с гор, — подернутые дымкой недоверия.
Первый в ряду законтрактованных,
— Мы не будем грузить и не позволим другим грузить бананы, если не повысят поденную плату, не повысят жалованье для всех! То, что нам дают, — очень мало, не хватает на жизнь! Ни одна гроздь бананов не сдвинется с места, пока нам не повысят заработную плату! Ни одной грозди, если не повысят заработок!.. — закричал он еще громче. — Ни одной грозди, если не повысят заработок! — кричал он, напрягая легкие. — Повышение заработка для всех!.. Для всех! Заработка для всех!
Его слова подхватили:
— Повышение заработка для всех! Для всех! Для всех!
Старший приблизился к зачинщику, но тот успел заметить его и вовремя уклонился от удара.
— Убирайся! Все убирайтесь вон! — кричал старший. — Дайте место другим! Новенькие — по местам!.. Те, кто не желает работать, убирайтесь!..
В толпе безработных, сгрудившихся под дождем, точно пробежала искра, однако они не сделали ни одного шага в сторону шеренги рабочих, из которой десятники ударами кулаков и рукоятками бичей пытались вытолкать тех, кого они считали зачинщиками.
— Никакого насилия! Никакого насилия! — кричал старший и, не теряя времени, расставлял новичков по местам — их освобождали те, кто упал или кто ринулся в схватку с десятниками. — Грузите, ребята! Грузите, живей! Давай, давай! Все, все на погрузку! Пошли, чего ждете? Плоды могут погибнуть!
Никто из безработных не сдвинулся с места. Они стояли молча. А десятники продолжали сражаться с бунтарями.
— Негодяи!.. Какое свинство! Вы пользуетесь тем, что плоды не могут лежать на платформах!..
Голос старшего зазвучал просительно:
— Так будете или не будете грузить? Вам же дают работу! Ну-ка, начинайте! Пошли! За работу! Сгружай! Сгружай!..
— Не будем грузить! Раз так, мы не будем грузить, патрон!.. — воскликнул пока еще несмелым, но уже крепнувшим голосом самый высокий в ряду.
— А чего это голос у тебя дрожит, не бойся, выкладывай! — закричали ему сзади. — Да, мы пришли искать работу, но раз такое дело — отказываемся грузить!
— Не спорьте, бананы портятся!
— А почему вы отказываетесь платить больше?
Десятники присмирели. Старший направился в застекленную контору обсудить вопрос об увеличении поденной платы. Дождь обливал слезами стекла конторы, за которыми сидели белобрысые чиновники, одетые в сверкавшие белизной тонкие сорочки, выглаженные только что, утром, — конторы, где господствовал свежий воздух, отдававший ароматом дезинсектирующей жидкости, и где время показывали электрические часы со светящимися циферблатами.
Сморщились лбы, напряглась окаменевшая кожа — окаменела потому, что вода, которой они умывались, была очень жесткая. Да, вопрос посерьезней, чем какое-нибудь изменение цифры баланса: речь идет об увеличении сумм заработной платы!
Управляющий зоной находился в соседнем кабинете, но его вызвали по телефону и стали вести с ним переговоры так, как будто он находился далеко отсюда. В блокноте управляющего
Старший прибыл с новостью.
— Повысили!.. Повысили!.. — Это слово зазвучало со всех сторон. — Ну, людишки! — раздался чей-то голос. — Давайте, давайте, начинайте работать, пошли, принимайся за работу, плоды должны поступить вовремя…
От платформ к вагонам, взвалив бананы на плечи, цепочкой двигались люди, не глядя друг на друга, — они уже успели обменяться взглядами: надо особенно зорко охранять двоих людей: Андреса Медину, того, что выступил с призывом к стачке, и седого рабочего, который уговаривал незаконтрактованных не приступать к работе.
Хуамбо ушел с плантации в поселок, из поселка — к себе домой, а затем снова вернулся в поселок. Его продолжала мучить икота. Даже матери он ничего не сказал. Прошло несколько часов. Он уже не икал, а плакал. Плакал. Что же такое он проглотил? Кто это плачет в его животе? Малыш. Братишка. Так мать сказала. Она положила ему тряпку с горячей золой на желудок и начала петь, баюкать его… нет, не его — братишку, братишку, которого он проглотил. Несколько глоточков анисового цвета. Еще несколько глоточков анисового цвета. Мать знает, что хорошо, а что плохо. Только она одна знает, что хорошо, а что плохо для ее сынка и для братишки, который плачет и плачет у него в животе. Икота — плач братишки. Зачем он пришел в парикмахерскую? Измученный болью, которая вонзилась меж ребер, болью в челюсти, скрючившийся, с глазами, похожими на клубни с корешками ресниц… Он пришел, потому что подумал, что вид мертвеца его испугает. Не испугал. Мастер-цирюльник умер, а он не испугался. И все продолжал икать. Говорят, что люди никак не могут привыкнуть к смерти, но они не боятся мертвых. Он должен был бы бежать, воя от ужаса. А он икал. Встревожил всех, кто находился возле тела покойника, нарушил торжественную обстановку последнего перед похоронами дня, когда почивший лежал в своей постели меж четырех свечей, среди венков из ветвей кокосовой пальмы и жасмина, окруженный родными и друзьями. А к чему, собственно, ему, Хуамбо, прикидываться, играть какую-то роль? Эта икота нарушает торжественность церемонии похорон мастера, который уже никогда не услышит чего-либо подобного в своем доме. Пожалуй, не стоит ломать голову над разными вопросами, тогда икота пройдет скорее.
— Было бы лучше, если бы вы вышли во двор, господь вас возблагодарит, он все видит… — обратилась к Хуамбо какая-то женщина, одетая в траур, настойчиво приглашая его перейти из комнаты, где лежал мертвый цирюльник, в соседнюю, рядом с парикмахерской. Зеркала и картины были затянуты белой марлей.
На бдении около покойника падре Феху был почти до одиннадцати ночи. Вечером он оказал последние услуги умирающему. С того момента, когда брадобрей принес в дар церкви лик Гуадалупской богоматери, он не приходил в сознание.
Священник вышел вместе с Пьедрасантой. Хуамбо поплелся за ними. Настиг он их уже в середине площади.
— Сеньор священник, сеньор священник, я хочу исповедаться вам, это у меня не икота. Это ветер ворочается!..
Икал он… Икал…
— Я проглотил ветер, чтобы выплюнуть всю мою ненависть в лицо старшему десятнику… во время стачки… он отказался повысить нам заработок… мы отказались работать… и я просил бога, чтобы он позволил мне убить его… икотой, да-да, расстрелять его, изрешетить… икотой, икотой…