Глазами художника: земляки, коллеги, Великая Отечественная
Шрифт:
– Мы говорим о святом человеке, а ты «живьём», это тебе не курица.
Под общий смех следует последний и совсем неожиданный вопрос:
– Батюшка, а что, святые люди носили брюки?
Устрашённый гневным видом батюшки, ученик опрометью бросается к дверям. Ребята в восторге, награждают товарища аплодисментами. Пока батюшка, барабаня пальцами о кулак, приходит в себя, к его уху тянется доносчик:
– Батюшка, а батюшка, вон там, смотрите, в углу ребята в карты играют.
– Ну, а тебе-то что за дело? Они тебе что, мешают? – говорит батюшка с досадой.
Азарт скоро приводит картёжников к ссоре и драке…
– Слушайте, ведь я буду жаловаться начальству, вот оно что!
Стращая ребят, батюшка в волнении несколько раз проделывает путь от кафедры
– Сволочи базарные, ублюдки, рвань площадная! Вам бы лишь хвосты собакам подкручивать. Прости меня, Господи!
Появление в дверях инспектора оканчивало безобразную сцену, следовала жестокая расправа, но батюшка, движимый безграничной добротой, жалостью, тут же становился ярым защитником пострадавших озорников. По уходе грозного начальства в классе устанавливалась небывалая тишина и порядок. Батюшкины мучители потрясены, а сам он, растроганный смирением ребят, отечески журит жестокие сердца. Батюшка говорил о своей старости, болезнях, и так жалостно, что трогал до слёз даже самых отпетых шалопаев.
Как-то по уговору ребята встретили батюшку мёртвой тишиной, он насторожился, ожидая новую для себя Голгофу. Продолжение этой мистификации взвинчивало ему нервы. Не выдержав характера, батюшка вставал во весь рост и, барабаня пальцами о кулак, торжественно обращался к ребятам.
– Вы что же это снова затеваете мерзавцы? Вам что, неймётся?
Под общий хохот класс невольно оживал.
– Вот так-то оно лучше, – говорил батюшка, удовлетворённо садясь на кафедру.
Под занавес следовал заключительный номер. Первые парты, а за ними и следующие, начинали еле заметное передвижение к кафедре. Под дребезжание звонка, когда урок оканчивался, пять парт наподобие рядов конницы, гарцевали уже перед самым носом батюшки, загораживая ему проход к дверям. Тут заявлялись все изгнанные батюшкой, отчаянно звоня в колокольчик под неистовый топот и свист; наскоро оканчивалась молитва дежурного, и батюшка, орудуя журналом по головам наездников, осеняя себя крестным знамением, старался как можно скорее выбраться из этого ада.
По субботам, обычно на большой перемене, торжественно собирали всю школу в общий зал. Дежурные преподаватели во главе с самим инспектором следили за порядком. Вооружённый крестом и Евангелием, батюшка начинал краткую беседу, объясняя учащимся содержание воскресной службы. Отпетые хулиганы, как правило, собирались возле батюшки под видом целования креста, путались у него под ногами, залезали в рясу, шепотком, боясь инспектора, просили благословения крестом. Батюшка в простоте душевной верил озорникам и безропотно выполнял их просьбы, особенно обнаглевших инспектор нещадно гнал, начиналась беседа:
– Евангелие, которое будет читаться завтра, – произносил батюшка нараспев, растягивая слова, ребята тут же подхватывали всем давно известное продолжение: «Имеет следующее содержание».
– Какое? – обращался батюшка к озорникам.
– А мы не знаем, батюшка, – отвечали они.
– А не знаете, так и не говорите! – и батюшка заученно начинал снова: – Евангелие, которое будет читаться завтра…
Опережая батюшку, снова следовала следующая фраза, и так до тех пор, пока не вмешивался инспектор, вытаскивая за шиворот особенно ретивых. Батюшка, повторив уверенно своё вступление без постороннего вмешательства, едва внятным бормотанием быстро заканчивал беседу. При обязательном целовании креста происходило что-то несусветное. Батюшка буквально валился с ног беснующейся толпой. Наперсный крест ему приходилось держать обеими руками, озорники могли оборвать золотую цепочку.
Умер отец Константин восьмидесяти семи лет скоропостижно и вот при каких обстоятельствах. Обходя прихожан с причтом и иконами, перебирался он через глубокий овраг, известный всему городу, внезапно почувствовал слабость и, не успев проститься со своим верным дьячком Гаврилычем, умер.
Григорий Абрамцев
Мрачной тенью возникает предо мной образ учителя геометрии и естествознания Григория Ивановича Абрамцева. Он был высок ростом, худощав, в класс входил бесшумно, как бы крадучись по-кошачьему. Туловище имел какое-то мягкое, бескостное и длинные-предлинные ноги. Как только учитель вставал на эти ходули у кафедры, всякому было видно, что ноги его от колен расходятся циркулем. Григорий Иванович никогда не повышал голоса, не кричал на ребят, как другие преподаватели, никогда не производил устрашающих стуков – одно присутствие его в классе как бы поглощало все звуки, что для тихих, скупых, неожиданно певучих фраз учителя создавало выгодную акустику. Обнаружив малейший шум на уроке, Григорий Иванович поднимался во весь рост, и всё моментально стихало. Никто никогда не видел на этом лице улыбки, разве лишь недобрую, приправленную ядовитой усмешкой. Он был немногословен и чрезвычайно строг, его боялись все, как нам тогда казалось, даже взрослые. Свои предметы – геометрию и естествознание – Григорий Иванович знал хорошо; внушаемый им страх заставлял ребят слушать объяснение урока внимательно, и всё же только адской зубрёжкой достигались удовлетворяющие его ответы. Запуганный ученик выучивал не только необходимый текст, он «ел глазами» случайные пятна, всю грязь замусоленного учебника.
Став учеником Григория Ивановича, я на первых уроках удачно следовал методу учителя, заслужив даже скупое одобрение; этому способствовало моё искусное черчение карт и полюбившееся выклеивание геометрических тел, но скоро мне надоело занятие, поглощающее массу времени, и мой простодушный отказ отвечать на дальнейшие требования учителя привёл к жесточайшей немилости. Я испытал на себе всю тяжесть взгляда ненависти и змеиного шипения Григория Ивановича. Как ни зубрил я уроков, как ни старался выклеивать кубы и конусы из бумаги, всё отвергалось учителем, он брезгливо отодвигал рукой моё рукоделие, произнося при этом скупо одну лишь убийственную фразу: «Нет, не надо!» Я глубоко страдал. Переняв у знакомого гимназиста ловкий каламбур в стихах на их преподавателей, я, не задумываясь, поторопился сделать свободный перевод, приспособив его к нашей учительской, и имел ещё глупость обнародовать своё «произведение»: «Гришка пляшет очень лихо! Висарь улицу метёт! Батя водочкой балует…» и так далее, в общем, простой набор слов.
Моему соседу по парте, тупице, собирающемуся покинуть школу, вирши мои понравились, он на каждом уроке выкрикивал, как попугай, то одну, то другую фразу, играя на моих нервах. Висарь, учитель математики, обычно, не вдаваясь в суть дела, гнал дурака: «Вон из класса!» Добрый законоучитель – отец Константин – слушая назойливую декламацию, терпеливо предупреждал балбеса, а я, теряя покой, ждал заслуженной кары. Я, естественно, более других боялся Григория Ивановича: заслышав неясное бормотание соседа, он прерывал урок, его мертвящий взгляд задерживался на нашей парте.
На моё счастье, нелепый случай с Григорием Ивановичем положил конец издевательствам соседа. Нагруженный полным комплектом наглядных пособий, проходя мимо классной доски, Григорий Иванович зацепил циркулем своих ног подставку и тут же растянулся во всю длину. Впервые на этом уроке мы услышали небывалый гром. Рассыпались геометрические тела, затрещали линейки, а тяжёлый деревянный шар футбольным мячом покатился в дальний угол. Класс застыл в изумлении, глазам ребят представилась потрясающая картина, и только один мой сосед, забыв всё на свете, идиотски ржал, ухал, топал ногами, его исключили без долгих разговоров, а я освободился от своего мучителя. После такого конфуза Григорий Иванович сделался ещё жёстче, ещё придирчивее на своих уроках.