Глазами художника: земляки, коллеги, Великая Отечественная
Шрифт:
В церкви уже полно народу, с трудом пробираешься вперёд, к своим. Первым делом отмечаешься в списках у инспектора и, облегчённо вздохнув, смиренно занимаешь место в густых рядах учеников. Тепло мерцают огоньки лампад, свечей, люстр, поблёскивает золото иконостаса. Незаметно согреваешься после дороги, наблюдаешь окружающее и, запрокидывая голову, добираешься глазами до самых сводов. Тут неожиданный подзатыльник сзади или щипок возвращает тебя в среду товарищей. Трудно отыскать виновников в этой обстановке, вертеться не разрешается. Хорошо, бодро и весело поёт хор, видишь, как изо рта певчих вместе с небесными звуками вылетают струйки пара, будто они курят, выпуская дым. Это развлекает. Левый клирос занят исключительно старичками, любителями церковного пения. Подхватывая слова молитвы у алтаря, они забавно тянут козлетонами кто куда. Их хриплые, разбитые голоса вдруг срываются дискантом, и это смешит. Под влиянием устали и однообразия службы в рядах учеников возникают шалости, тут уж и дремать не следует. Сзади могут незаметно привязать косу или хвост, написать мелом на спине неприличность. Инспектор стоит, по виду охваченный молитвенным настроением, но
Но вот, после длительного затишья, когда во всём храме слышны лишь канитель да сморкание, всё вдруг оживает. Священник и дьякон, читая молитвы, глотают концы слов, певчие поют скороговоркой, все торопятся. Старички левого клироса, приостановив своё пение, усиленно крестятся и переговариваются между собой, укутываясь в шарфы. Всё сулит скорую свободу. Нас выстраивают вновь в ряды и неторопливо выводят из церкви на паперть. Поскольку матери здесь нет, башлык ухарски откидываешь на спину, так он даже красив, напоминает что-то военное. Шапку ломишь на затылок, выпуская чуб, но уже через десяток шагов по морозу форс спадает, мёрзнут конечности, и мороз быстро пробирает до костей. В воздухе всё застыло, ветра нет. Лица взрослых покрываются сосульками. Поднимая воротник, бессознательно лезешь в башлык, распуская сопли, окончательно мерзнёшь до слёз. Хорошо ещё, что нет в рядах гимназисток, им не положено такое испытание.
Мы идём в общей процессии, а она развертывается на версту. Впереди духовенство с крестами, иконами и хоругвями. У певчих уши повязаны платками, они без шапок, следом идёт взвод солдат с ружьями. Это впечатляет! Сзади нас, организованных, беспорядочные толпы горожан, ребятишки снуют взад и вперёд, у них в карманах и за пазухой голуби – чернорябые, дымчатые и сизари. На ходу в толпе немного согреваешься, хотя мороз крепчает. Дым из труб столбом поднимается к небу. Всё скрипит, трещит и убрано инеем. Яркое солнце не греет. Скоро из города выходим на поле. Перед глазами открываются голубые дали и белоснежные пространства. Ноги утопают в снегу по колено, идти становится всё труднее. Впереди, в сизой дымке лес подковой, сбоку – огромная красная мельница с мостом и запрудой. Внизу на реке прорубь, скрытая пока что пластами свежего льда. Это Иордань! От города лентами тянутся процессии: старого собора, Казанского, Сретенского – базарного храма, а во главе мы, идущие из нового собора – главного в городе. Сбоку слышится стук копыт извозчиков: «Эй, берегись!» Обгоняя нас, мчатся лихачи с кучерами, знатью и купечеством. На солнце искрится снег, нас обдаёт снежной пылью, а вот и розвальни с клячонками пригородов. Ныряя в сугробах, они везут купающихся. Всё шумно, подвижно, празднично! Ряды наши смяты. Вдруг обнаруживаешь себя среди чужих: ни ребят, ни инспектора.
Мечутся у проруби люди, каждый старается занять лучшее место, но вот лёд трещит от тяжести. Толпа с криком подаётся назад. Вода в проруби иссиня-чёрная, бурлит, как расплавленный металл, от неё идёт пар, вокруг располагаются верующие. Прежде других обнажаются «юродивые», «дурачки», нищие и пьяницы, которые в городе никогда не переводились. Их по-своему жалели, одевали, кормили и порой от скуки издевались. Сейчас они герои! Толпа, уплотняясь, всё ближе подвигает тебя к страшной проруби, забыв о морозе, отчаянно борешься за место впереди – хочется всё видеть, ощущать. Несколько в стороне, на особом помосте, располагается духовенство. Торжественно возвышаясь, покачиваются на фоне леса хоругви, доносятся голоса унылого, едва внятного богослужения. До ожидаемого сигнала остаются считанные минуты, а время как нарочно тянется медленно, хотя перед глазами развёртываются потрясающие картины. В то время как одетая в шубы, меховые шапки, бурки и валенки толпа краснеет от мороза, у проруби неторопливо, как в предбаннике, отражаются эти непонятные люди с загадочной температурой. Один такой «сверхчеловек» голым становится на колени и на льду неистово отбивает кресты и поклоны в сторону духовенства. Среди обнажающихся есть и женщины – это поражает толпу, вызывая усмешки. Некоторые, раздевшись до исподнего, снова лезут в валенки и шубы, осмеянные жестокой толпой. Спокойные, сосредоточенные лица верующих заслоняются шумной молодёжью, она старается показать русскую удаль, под хмельком для храбрости, в окружении друзей и болельщиков, как в современном спортзале. Вот один такой отчаянный срывает с головы шапку, театрально бросая её под ноги, решительно берётся за пояс, озорно посматривая вокруг. Соревнование вовлекает всё новых людей, которым, как видно, за минуту перед тем и не снилась ледяная ванна. Некоторые стелют под ноги солому, а кто, не дождавшись торжественной минуты, валится в воду, как подрубленный. Какая сила увлекает эти тела на нечеловеческие мучения? Вера, мужество, молодечество! Борьба воли и бессилия! Сколько и каких переживаний! Нужно было видеть всё это! Глядишь, бывало, на чудо-богатырей родной земли, на дубовый лес, на голубые, вдаль убегающие снежные просторы, и в сознание подростка входит гордость. Как зачарованный, подаёшься вперед, готовый и сам слиться с этими великанами у зияющей ледяной проруби. Но вот заколыхались над толпой хоругви, всё оживились, певчие звонко подхватывают слова молитвы: «Во Иордане крещаются тебе, Господи…», священник троекратно погружает крест в воду, толпа обнажает головы. Напряжение, к этому времени достигшее высшей точки, мгновенно разряжается. Общее движение, в воздухе голуби, хлопая крыльями, радостно взмывают вверх; одновременно раздаются дружные залпы ружей. Обнажённые «фонарики» один за другим бросаются в воду – кое-кто, как бы очнувшись, отчаянно вскрикивает, готовый повернуть обратно, но общий стремительный поток увлекает слабых против их воли. Находятся удальцы, готовые плавать, нырять, их вытаскивают насильственно из этого котла с телами вареных раков. Героев тут же упрятывают в шубы, на руках несут в сани и, как соску младенцу, суют в рот горлышко бутылки. Минута общего безумия! Кое-кто из зрителей, приходя в себя, обнаруживал как бы отсутствие конечностей … «Три, три скорей! – кричат друзья, увидев белизну уха, носа. – Три, а то отвалится!» Мороз между тем действует с необыкновенной силой. Кажется, мёрзнут даже глаза. Но вот толпа рассеивается, быстро редеет. Ещё не окончилось купание, есть отставшие одиночки, но уже народ повернулся спиной к Иордани. Интересы толпы переместились, народ лавиной устремился в город. Навстречу издали несётся радостный звон всех колоколен.
Праздничная картина! Снова под ногами характерный скрип, хруст, блеск до искр и тёмных радужных кругов в глаза. Еле переводя дыхание, не разбирая дороги, бежишь, лишь бы согреться. Устремляешься домой, домой. А там ждёт тебя особенное тепло. За столом в парах бушующего самовара горы румяных пирожков. Отец с воскресной газетой в руках к досаде матери увлечён своими противниками: милюковыми, пуришкевичами. Сама мать ещё не остыла от плиты и волнений кухни – сияющая и радостная глядит с гордостью на бодрость и здоровье своей семьи. Традиционный праздник страны, всего русского народа, праздник моего счастливого детства, ты своими незабываемыми картинами до конца дней будешь радовать и пронесёшь меня через все испытания неизбежных будней, сохранив мне улыбку на моём душевном портрете.
Бабушка Малаша и крёстный
У нас на стене с давних пор висит портрет старушки. Это моё первое юношеское произведение, рисунок под стеклом, я берегу его. Бумага пожелтела от времени, штрихи древесного уголька и мела не совсем умелые, но бойкие. Дата – 1915 год и пометка: «Бабушка Малаша». Живостью, сходством портрета восхищались все мои родственники, а их осталось в живых уже мало, недалёк тот час, когда это изображение потеряет всякий смысл и будет предано забвению.
Что касается моего крёстного, он никак не соглашался позировать, был суеверен и говорил, что умирать ещё не собирается. Не осталось даже фотографии, так что мой рассказ о нём, является единственным памятником этому человеку.
Как бабушка Малаша, так и крёстный, столь разные по характеру и привычкам, оба были горбаты, а бабушка Малаша вдобавок ещё и хромая, с деревянной ногой и костылём. В пору нашего детства им наверняка не было и по пятидесяти лет, но они казались нам глубокими стариками. Бабушка Малаша приходилась родной сестрой моей бабушке по матери, счастливой богатством и детьми. На долю бабушки Малаше выпала бедность и уродство. Нас детей она любила бескорыстно, о взрослых судила с точки зрения их щедрости, что было естественно в её зависимом положении. Щедрых бабушка Малаша записывала в свой поминальник и молила Бога о их здравии. В свою очередь, она сама одевала неимущих, жадности в ней не было. Намёками нам приходилось слышать от старших, что в молодости бабушка Малаша не была уродлива, она пострадала при сельском пожаре. Бабушку Малашу мы любили именно такой – с её горбом, деревянной ногой и костылём, и иной не представляли.
В воскресные дни она сидит, бывало, на своём сундучке, сияя чистотой и обновами. Вкруг неё всё напитано церковными запахами: ладана, воска, лампадного масла и плесенью, слипшихся старых книг. В детской коляске возле бабушки Малаши мирно спит, посапывая, меньшой братец или сестрица. Бабушка Малаша пользуется досугом, в руках у неё неизменные спутники жизни: Евангелие, Псалтырь, Житие святых – вся её библиотека. Книги эти она читала без устали и, вероятно, знала наизусть. Её толстые губы шепчут слова молитвы, порой зевота сведёт рот судорогой, бабушка Малаша прикроет его одной рукой, а другой перекрестится. У очков одно стёклышко разбито, они покоятся на истинно русском, чуть вздёрнутом носу-картофелине. Дужки очков сломаны, вместо них верёвочка. На голове белый платок с чёрным горошком, разговаривая, бабушка Малаша выставляла одно ухо из платка к собеседнику. Громоздкая деревянная нога отвязана, рядом лежат валенок с больной ноги и костыль под рукой на всякий случай. Подрастая, мы озорничали, утаскивая её деревянную ногу, бабушка Малаша, рассердившись снимала со здоровой ноги валенок и посылала его нам вдогонку, затем обезоруженная, беспомощная плакала, грозясь всё-всё рассказать матери. Это действовало: встав перед ней на колени, мы просили прощения. Открывался сундучок, внутри выклеенный пёстрыми картинами образ Серафима Саровского-чудотворца уживался с лубочными изображениями Степана Разина и Пугачёва. Под новым, ещё ненадёванным платьем, приготовленным, как она говорила, к смерти, хранились гостинцы: дешёвые мучные конфеты, пряники, особо в узелке лежали семечки тыквы. Всем этим отмечалось хорошее поведение и покорность бабушке Малаше.
– Нате-кась! Пощелюкайте! – говорила она и совала каждому по горсти.
Оделив лакомствами, усаживала вокруг себя. Деревянная нога, костыль, валенки водворялись на свои места, начиналась беседа. В детское сознание с особенной яркостью входила тогда картина Страшного суда, мучений грешников в адском пламени, Геена Огненная – всякие страсти заставляли меня с отвращением плакать. Бабушка Малаша, прерывая, стращала:
– Петька, а придётся тебе, парь, лизать раскалённую сковородку, он, дьявол-то, нечистая сила, поди, радуется, глядя на тебя, кочерыжку свою готовит.
Заставляла молиться, указывая в угол: «А батюшка Вседержитель всё видит, всё знает, молчит и терпит».
Праздно бабушка Малаша никогда не сидела, на её мучительных спицах всегда торчал начатый чулок или варежка, предназначенные кому-нибудь из нас. Просыпался младенец, бабушка Малаша варила ему манную кашку на молоке, кормила с ложечки, вначале остужая, разжёвывая, а уж затем запихивала в рот сопротивляющемуся младенцу. Покорно ждёшь, бывало, своей очереди, глядя на соблазнительную, в розовых пенках кашу, глотаешь слюнки в надежде получить кастрюльку с остатками в свои руки.