Глинка
Шрифт:
— О «Руслане», впрочем, еще много будет споров, Михаил Иванович, и знайте — споры эти на пользу! — В карих глазах его блеснула искорка веселья. Вот и Серов со Стасовым, глядишь, поссорятся из-за вас. Опера ведь если не драма, так для Стасова не опера, а нет для него в «Руслане» драматургического смысла, как и нет сцены… Одна музыка, и то какая? По-нашему, музыкальный эпос, исполненный такой искренности, такого чувства… Э, да что толковать! Впрочем, и Серов не отрицает глубины этого возбужденного вашей музыкой чувства! Но ведь до чего заврался, право, — Балакирев говорил резко, но без тени неприязни к Серову, — личное,
Он сказал об этом требовательно, будто от Михаила Ивановича зависело открытие школы, и повысил голос:
— Что думаете об этом, Михаил Иванович? Надо бы письмо написать, в сенат, что ли?
— Бесплатная музыкальная школа для народа? Так я вас понял, Милий Алексеевич? Самим бы надо ее открыть, без господ из сената.
— И то правильно!
— О пенье, о певческом ученье я бы, пожалуй, написал! — добавил Глинка. — Я бы и этого Иисуса сладчайшего, известного вам Ломакина, дирижера в хорах графа Шереметева, помянул бы… До чего под немецкий лад уродует русское пенье! А иные с него пример берут.
— Так как же со школой, Михаил Иванович? — вернул его к разговору Балакирев, умалчивая о Ломакине. Он не разделял резкого отношения к нему Глинки.
— Рад буду. Пожалуй, больше, чем консерватории. И ведь мы сами будем набирать в нее певчих. Мы!.. Какая это радость — учить тех, кого душа хочет!
Он глядел на Балакирева, немного зажмурив глаза и весь отдавшись этой мысли о школе, мысли, вызвавшей в нем тут же совершенно явственные представления: о хоре императорской капеллы, Смольного, крепостных театров…
— Я бы не учредителем в ней был, а учителем! — сказал он просто.
Они долго говорили о школе, решив собрать подпиской деньги на ее организацию, потом вернулись к тому же — о Стасове, о круге своих единомышленников, будто с ним — этим кругом — неотрывно будут связаны и заботы о первой в России бесплатной музыкальной школе, и попытке определить, что же произошло в последние годы в искусстве.
— Ведь «лед тронулся», Михаил Иванович, и мы стали необходимы народу!
Балакирев только сейчас делал для себя этот вывод.
— И ведь Бахинька прольет на все «свет истины» и соберет нас под одни знамена? Как думаете?
Он спрашивал, но не потерпел бы, пожалуй, несогласия с собой. Б том, как сказал он о Стасове, было столько мужественной веры и любви к нему, что Глинка, радуясь не только за человека, к которому сам тянулся, но и за Балакирева, проникаясь в этот час надеждой, что искусство нашло своих вожаков, ответил:
— Пора бы, Милий Алексеевич, пора бы!..
И, сказав так, не подумал, что, собственно, он сам, Глинка, породил всем своим творчеством необходимость в таких, как Стасов, Серов, и уже дал им в руки главное! Он тут же заторопился, боясь, как бы ответ его не прозвучал укором, и пояснил:
— Мне давно ни с кем не приходилось, так хорошо разговаривать о народе и музыке, как со Стасовым, с Серовым, с вами!..
Сумрак наплывал в окна, и весенний талый снег отражал косой свет фонаря. Непривычно для слуха в тишине парковых улиц басисто прогудел паровоз на железке. Балакирев поднялся и, отказываясь от ужина, заторопился домой.
— Вы до станции на извозчике? — спросил Глинка.
— Всегда хожу пешком — это даже скорее, и напрямик!
— Как же это так? — удивился Михаил Иванович. — Может, послать все же за лошадьми?
Но настаивать не стал. Балакирев быстро оделся и, попрощавшись, вышел. Глинка не знал, что учредитель школы не имеет лишних денег на лошадей и добывает себе средства на жизнь фортепианными уроками с раннего утра и до вечера. И тем не менее не теряет уверенности в себе!
Гвардейскому прапорщику Мусоргскому, о котором говорил Глинке Балакирев, едва исполнилось семнадцать лет. Он только что окончил военную школу и, если бы не тяготение к музыке, не знал бы, чем заняться, кроме муштры и подготовки к вахтпарадам. В школе учить уроки считалось унизительным, и сам генерал Сутгоф, директор ее, не раз, заставая юношу за книжками, говорил:
— Какой же, мой друг, выйдет из тебя офицер?
Он сыскал себе расположение начальства и товарищей тем, что покорно и без устали барабанил юнкерам на фортепиано марши и менуэты, но однажды, забыв о слушателях, начал импровизировать…
— Что ты играешь? — спросили его.
— Что? — повторил он, не зная, как объяснить, и все еще волнуемый мелодией, которая не давалась и увлекала его воображение. — Что играю? Глинку!
Он шутя произнес первое, что пришло на ум, хотя никогда не слыхал из Глинки ничего, кроме славного его имени. Учитель музыки знакомил его только с немецкими композиторами. Ему поверили, сказав небрежно:
— Кажется, что-то хорошее!..
В здании этой диковинной и по тем временам школы Балакирев был на следующий день после возвращения из Царского Села.
— Я провел вечер у Глинки! — сказал он своему новому знакомому. — Что это за человек, Модест!
— Это тот, о котором я соврал как-то… Ничего не знаю о нем! Расскажи!
Балакирев, еле сдержав себя, сел за фортепиано.
— Вы глупец! — сказал он ему, переходя на «вы». — Вы мне казались способным музыкантом! Слушайте же!
Он сыграл ему «Вальс-фантазию», потом из «Руслана» и только тогда, ни о чем не спрашивая, разрешил себе к нему обернуться. Но он тут же смягчился: прапорщик тихо плакал от очарования звуками и, как хотелось думать Балакиреву, от стыда…
5
В эти дни он часто допытывался у сестер, как выглядит теперь Новоспасское, и, когда ему отвечали: «Все также, ничего пе изменилось», он не верил… Будто со смертью матери уже не найти там отраду и отдых, и в самой тишине полей таится немое предостережение о поджидающем их всех конце. Состояние души — не столь уж новое, но знаменующее приход старости. Он не мог признаться сестрам, что ехать туда побаивается, — слишком мешают воспоминания, и, передав еще раньше свои наследные права Ольге, а с ними и хозяйственное попеченье, хочет обрести душевную свободу.