Глинка
Шрифт:
— Не допускает он меня! — растерянно объяснил рослый казак, чувствуя себя виноватым. — Что-то важное хочет вам сказать. По-ихнему, значит, надо уметь хорошо говорить и веру их знать. И чтобы старик был. Я же годами не вышел. Извиняйте!
Казак поклонился и ушел.
Певец подождал, пока он уйдет, встал и сказал, приложив руку к груди:
— Идем к нам. Не бойся — песня твоя, песня моя — одно сердце.
Глинка хотел было идти со стариком, но доктор воспротивился:
— Не пущу, сударь, как хотите, не пущу. Родителю вашему отпишу и солдат сейчас вызову.
Старик догадался, о чем возник
Он снисходительно улыбнулся и быстро ушел. Спускались сумерки, и искать его на улице было бы бесполезно.
«В чем он хотел мне открыться?» — думал Глинка.
Доктор сердился:
— Вы, я вижу, Михаил Иванович, не только из режима выбились, но и всякий такт потеряли. Да, да, хотя бы передо мною. Вы обязаны лечиться и слушаться меня. Не прикажете ли созвать к вам знахарей, гадалок и скоморохов, чтобы они пели вам и играли… Говорят, русским царям некогда помогали при хвори люди эти из народа…
— Не путайте, Лазарь Петрович. Знахарь — не певец… Пушкин в селе Захарово одевался по-крестьянски и со всеми вместе ходил на гулянки ради того, чтобы песни послушать. Песни — это зарытый клад. Как жаль, что здесь, на Кавказе, я не могу этого сделать… Да еще ваши ванны! Меня к ночи теперь лихорадит от них!
С этими словами Глинка лег на пышно взбитую кровать и оттуда, маленький, легкий, почти утонувший в подушках, глядя на доктора большими своими беспокойными глазами, пылко продолжал:
— Но ничего, Лазарь Петрович, я таки приеду на Восток без вас, а то и до моря доберусь, до самого моря, через Тифлис и Грузию. Только без вас ужо!
Доктор смягчился и бормотал:
— Ну что с вами делать? Дитя! Говорю ведь, дитя! Поезжайте, сударь мой, к морю, поезжайте, а пока надо домой собираться. В дорогу!
Дня через три они выехали обратно. Путь был мучительно длинен. Произошли обвалы, и коляска подолгу стояла па дороге, пока расчищали путь. Где-то палили из ружей. Откуда-то сыпались на коляску камни и проламывали ее верх. Конвоиры залегли в кустах, а доктор сокрушенно говорил:
— А еще хотят на этих водах лечить нервы! Тут и здоровый станет слабонервным!
Наконец миновали Машук и через двое суток выбрались к тракту, ведущему в Харьков. Замелькали левады, тополя, белые, крытые снопиками хаты, потянулись запахи жилья, хмеля и кизячной золы. По вечерам волы недвижно, как истуканы, чернели по краям пыльных дорог, чумацкие возы шумно проталкивались куда-то, задевая очеретовые заборы селений, и приглушенный, совсем не похожий на бой Новоспасских звонниц, плыл над степями одинокий перезвон казацких церквей. Тени колодезных журавлей и громадных лип расчерчивали дорогу, и, путаясь в этих тенях, словно в сетях, коляска добиралась до шинка. Там распрягали лошадей и сами до утра спали в своей же коляске, на подушках, пропахших полынью и мятой, просыпаясь изредка от чьих-то голосов и призывного конского ржанья.
В Харькове пожили дня три и тронулись дальше. Через педелю были в Орле и подъехали к похожему на лабаз дому в ту пору, когда будочники стали стучать в ворота, как в иных местах сторожа в колотушки, и ночной неусыпный лай собак делал весь город похожим па какую-то громадную псарню. Какой-то гуляка в чунях, как называли в Орле обноски, удостоверил,
— Пожар, что ли? Кто горит? — отодвигая пудовый завес и не очень тревожась, спросил купец, давний, по двенадцатому году, приятель Ивана Николаевича. — Да никак гости к нам, — сказал он, рассмотрев в темноте очертание коляски и внушительную, хотя и понурую, фигуру доктора.
Ночью Глинка сидел в жаркой горнице, наполненной полуодетыми людьми, среди двух блестящих самоваров и множества мерцающих в углах икон, и неловко отвечал на вопросы о том, помнит ли он, что в этом самом доме двенадцать лет назад «обрел он защиту от Бонапарта», рос и «наливался соками».
Здесь жила и мамаша Евгения Андреевна, а молодые девицы, ласкавшие его, Мишу, на коленях, — он сделал вид, что всех их помнит, — иные замужем и живут при мужьях хорошо, как у Христа за пазухой.
Купец рассказывал обо всем так, словно не прошло с того дня и года, и только самый не стоящий уважения человек может не помнить его дома и его дочерей, и Глинка понимал, сколь кощунственно было бы в этом доме говорить о чем-либо, кроме как о «хорошей жизни», торговле да замужестве…
Но он уже скучал и поглядывал на пышную постель с горой подушек, возносящейся к темному потолку… Доктор что-то втолковывал купцу о горцах и завоевании Кавказа, поминал Магомета, «Битву русских с кабардинцами», и все сидящие за столом начинали рассказывать, что слышали о Кавказе, словно Глинка и Лазарь Петрович отнюдь там не были и не оттуда возвращаются… И оказалось, что существует для чьей-то услады издатель Баляскин и какой-то маркитант продает в Орле изданные Баляскиным лубки о жизни на Кавказе, и на лубках этих красуется имя Пушкина… Глинке трудно было доказать, почему не могут принадлежать перу Пушкина строки: «Куда, приказный, ты стремишься? Ужель в погибельный кабак?» или: «Зачем ты, друг мой, стремишься на тот погибельный Кавказ?»
Из комодов вытащили пахучие куски залежалой материн, какие-то куски штофных обоев и среди них лубки, изображавшие голых полонянок, перекинутых через седло, и виды минеральных вод, какую-то померанцевую рощу у гор и грузинскую деву, плещущуюся в роднике.
— Как это все глупо! — вырвалось у Глинки.
— Что же тут глупого, сударь мой? — осведомился купец, весь в облаках самоварного пара, потный и отяжелевший. — Красиво ведь, а красота нужна человеку!
— Красота? — повторил Глинка зло и сделал вид, что ему до смерти хочется спать.
Купец мигнул служанке, и Глинке начали стелить постель.
Засыпая, Глинка увидел через раскрытую дверь, как Лазарь Петрович угодливо натирает купцу ягодицу репейным маслом. На столе лежали вынутые из его чемодана набрюшники и наколенники…
Утром Глинка почувствовал себя нездоровым и сам был не прочь обратиться к доктору за снадобьями. Но, превозмогая недуг, он торопил с отъездом. В доме купца его во всем преследовала несносная «баляскинская» красота. Казалось, даже купчиха улыбается по-баляскински несусветно. Что-то общее с лубками он обнаружил в портретах купеческой родни, висевших на стене. Родственники купца глядели удивленно и по-баляскински чопорно.