Глиняный дом в уездном саду
Шрифт:
– Нет, я никто, - отказался мальчик.
– Жулик, что ль?
– Нет... Меня тетка загрызла, я хлеба много ем и портки протираю. Она ругается, - ступай, говорит, вон отсюда, ищи свою родную мать и отца, пускай они тебя кормят и водою поят. А я хожу-хожу, спрашиваю и говорю, никто их не знает.
– Кого?
– спросил Яков Саввич.
– Ни отца, ни матери. А меня тетка за них по морде костяной рукою бьет.
– Вон что, - произнес среди своего молчания кузнец.
– Жалко, что ты не ангел.
– Ничего, - сказал этот мальчик.
– А отец-то с матерью твои живут где-нибудь?
– Никто не говорит, пойду сейчас спрашивать, - ответил небольшой
– Может, есть, а ребят ведь много на свете, одного взяли и забыли.
– Ты маленький, а ведь умный!
– удивился Яков Саввич.
– Я нечаянно стал, один живу, хожу и думаю.
– Давно ты родителей ищешь?
– Давно... Забыл уж, где тетка живет. Пускай бы костью била и хлеб из остатка давала, а то я не евши.
Яков Саввич зажег свет в кузнице и поднял на руки прибывшего ребенка, чтобы рассмотреть его лицо. Мальчик был одет в штаны на одной пуговице и в рубашку, а картуза и обуви не имел. Все обветшало на нем, материя стала редкой, точно вихри обдували его. Лицо, лишенное детского запаса жира, было худощавым и морщинистым, серые угрюмые глаза глядели терпеливо, готовые без слез перенести неожиданный удар.
– Ну, ничего, - сказал Яков Саввич.
– Жить будешь, - и опустил ребенка на землю.
Мальчик стал жить в кузнице. Он ел так мало, что Яков Саввич его не прогонял, портки же и рубашку он чинил сам, когда они раздирались от старости. Во сне ребенок часто бредил одной и той же мыслью о матери и об отце, а Яков Саввич слушал и ухмылялся: он знал, что родители ничего не означают, кроме детской мечты в сердце.
Вскоре сирота собрал себе тряпки по соседним дворам и сшил мешок; в этот мешок он накопил хлебных кусков, а потом в одно утро стал прощаться с Яковом Саввичем.
– Пойду мать искать, с чужими скучно жить.
– Я тебе пойду! Я тебя ремнем драть буду.
– А я жрать много стану, тогда сам прогонишь.
Яков Саввич задумался. Он попросил жену товарного кондуктора, чтобы она усыновила его мальчика, а он зато не будет брать с них плату за квартиру. Однако кондукторша отказалась: кормить не жалко, но своих детей много и за безродного тоже надо душой болеть, как за своего.
Мальчик на время присмирел и потихоньку сделал себе башмаки: снизу положил деревянные подошвы, а верх обсоюзил кровельным железом; затем он собрал и насушил себе грибов и пошел куда-то прочь: Яков Саввич, ходивший продавать готовые ведра, вернул его уже с улицы:
– Ты куда?
– По своему делу.
– По какому - своему? Ты где обужу взял?
– Сам сделал. Пойду теперь далеко, обуже ноги не уморятся, - и никогда к тебе не вернусь.
– Фу-ты, скот какой! Так ведь я же твой отец и есть!
Мальчик осторожно поглядел на старого кузнеца.
– Отец бы заплакал по мне, как я по нем плачу, когда ты спишь... Ты мне чужой!
– Я сам сирота, - ответил Яков Саввич, смущаясь печали ребенка.
– Тебе давно отцом пора быть, а ты нет... Я жду, когда только вырасту. Ем только мало - на мне говядина не держится. Приняться не с чего.
– А что!
– испугался Яков Саввич.
– Детей тогда начну рожать и буду до самой смерти с ними жить. Пускай у них будет отец, а то у меня нету.
– А сколько тебе лет-то?
– Если бы были отец с матерью, они бы знали. И звать они знают как, я все позабыл.
Яков Саввич вернул его назад, и мальчик умолк. Пока у ребенка не было своих детей, он приучил к себе воробьев, давая им хлебные крошки, просяное зерно и разный мусор пищи. Воробьи ели, а наевшись, начинали ссориться и разлетались вдребезги, каждый отдельно, а потом сходились
– Будь же ты все проклято: значит, я вроде воробья!
– сказал Яков Саввич.
– Либо опять мне тронуться куда-нибудь! Так ведь одинаково везде поля да избушки, облака и мелкие речки... Ну что ж: пусть я воробей, а ведь если другой птицей стать, то в клетке насидишься.
Мальчик перестал водить воробьев. "Вы не люди, - сказал он им, - надо мучиться, а вы прямо умираете, с вами не игра". Он часто ходил по саду, ища в деревьях, в мелких насекомых и в неизвестных мертвых предметах какого-либо родства себе, привязанности и взаимного горя одиночества, но обманывался только на короткое время, потому что его сердце было серьезным.
Каждый день сирота прислонялся лицом к окну в глиняной стене и смотрел, что там есть внутри дома. Там стояла табуретка, а на ней ведро с водой и кружка. Рядом с табуреткой находилась деревянная кровать, на той кровати всегда сидела лысая старуха и глядела белыми, забытыми глазами в одно пустое место перед собой. По старухе иногда ползали мыши, ее шею ели клопы, но она их плохо чувствовала или жалела свою силу, чтобы бороться с ними. Мальчик долго ее боялся, но старуха раз сидела и плакала с открытыми глазами, тогда он вынул оконную раму и влез внутрь глиняного дома. С тех пор он почти каждый день бывал в гостях у старухи, снимал клопов с нее и прогонял мышей. Старуха ничего не говорила мальчику, только раз, когда он подошел к ней близко, она положила легкую, как деревянную, руку ему на голову, на русые волосы и перебирала их своими пальцами. Скоро мальчик привык ходить к старухе, и она ждала его; он замечал через окно, что если он пропускал день или два, то старуха сидела скучная, или плачущая. Мальчик научился мыть старуху, варил ей кашу в кузнечном горне и сшил на ее голую голову чепец из старых варежек Якова Саввича, чтобы она не застывала по ночам.
Раз в неделю к старухе приходила дочь, пожилая женщина, приносила ей хлеб, меняла воду в ведре и молча уходила опять. Мальчик узнал, что у старухи восемь сыновей и пять дочерей, все они большие и даже старые, есть среди них богатые и бедные, но к ней давно никто не ходит, кроме средней дочери, и она забыла лица своих детей, не помнила, кому сколько лет, и путала живых с умершими в младенчестве.
Чтобы старухе не скучно было, когда она сидит одна, мальчик поймал для нее щегла, посадил его в свою воробьиную клетку и принес ей в подарок. Вынув, как обычно, окно, он пролез внутрь комнаты. Старуха лежала на полу, навзничь, глаза ее были открыты, но не глядели. Мальчик наклонился к ней и стал складывать ей руки на грудь, заголившиеся ноги одел платьем, а веки глаз закрыл пальцами, - он видел, как обращаются с мертвыми, и знал это дело. Теперь ему не было смысла оставаться у кузнеца, раз умерла старуха, и надо скорее искать мать или отца, чтобы сразу же не заплакать от горя.