Гнев Перуна
Шрифт:
Но всё это миновало. Пережито, перечувствовано. Теперь он ищет другой красоты в человеке... Ох как тяжело даётся осознание настоящего!..
Последние годы, когда служил при дворе Святополка, много присматривался к девицам-челядницам, прислужницам, боярыням, княжнам, постоянно наполняющим княжеский двор. Сколько прекрасных, горделиво-надменных, ярко-улыбчивых лиц! Но ни от одного не повеяло теплом и искренностью. Никто не затронул его души... Только однажды, когда-то... кажется... Но может, это только кажется...
У ворот монастыря Гордяту уже поджидал Нестор.
— Кияне желают
— Кияне? Какие? — удивился Гордята. Сегодня он уже слышал волю киевлян-простолюдинов от Брайка. О ком же говорит черноризец?
— Можные кияне, ведомо. Бояре и купчины, дружина и старосты рукомесных братчин.
— Чего же... они желают? — насторожился Гордята.
— Услышишь сам. Веди их в Городец, ко князю Володимиру. А время будет — запишешь свою оповедь о Васильке и мне принесёшь.
К Владимиру Мономаху велеможные киевляне и владыки монастырей снарядили большую сольбу. Вдова князя Всеволода, киевский митрополит Николай, игумены всех киевских монастырей, кроме Печерского. Печерский владыка отказался присоединиться к ним. Пережидал. Отмаливал у Всевышнего грех невольного своего лукавства.
Сольба перешла мост через Днепр, который был поблизости от Городца, и сразу оказалась в стане Мономаха. Затаив дыхание, князья-братья Владимир, Олег и Давид ожидали её приближения. Впереди посольских повозок на коне ехал Гордята. Повозки медленно скатились с моста, заскрипели по песчаной дороге. Наконец остановились.
Первым спрыгнул со своего коня Гордята. За ним задвигались все остальные. Последней сошла на землю вдова-княгиня. Мономах не удержался — быстрым шагом двинулся к Гордяте.
— Ну? — Под щетиной усов не было видно, как дрожали его губы. Но голос его изменнически дрогнул. Мономах досадливо кашлянул в кулак: мол, это что-то в горле у него дерёт, а не от волнения.
Но Гордяту не обмануть. Он лишь удивился — Мономах волнуется? Мономах так сильно желает добыть Киев? А он-то, простодушный, думал, что у князя более всего болит душа за брата! Что он мучится болью и нестерпимой обидой за своего меньшего брата!..
— Василько жив, — почему-то сразу ответил Гордята. Хотя знал, не этих слов ждёт от него князь.
— Слава Богу! — торопливо перекрестился Мономах и опустил глаза. — А... кияне?
— К тебе вот сольбу прислали. Вона...
К Мономаху уже приближались киевский митрополит и вдова-княгиня. Мономах учтиво склонил перед ними голову.
— Мольбу свою к тебе привезли, князь, — загудел митрополит Николай.
— Хорошо... хорошо... — заспешил вдруг Мономах, оглядываясь вокруг: не слышит ли кто этих слов митрополита? Мольба — значит, кияне просят его отступиться. Иначе первым словом сказали бы: «А приди-ка во град Киев боржее!»
Гордята, впрочем, догадался, с чем пришли киевляне к Мономаху. И когда всё же начал писать позже о крамоле княжеской и о Васильке Теребовляиском, записал и об этом посольстве, что знал. А знал он, что велели киевляне сказать Мономаху: «Молим тебя, княже, и братьев твоих, не погубите Русской земли. Аше возьмёте рать со Святополком, поганые половчины придут и возьмут нашу землю, иже стяжали отцы ваши и деды ваши трудами великими и храбростию. Лучше возьмите рать с поганинами, губителями нашими...» И ещё записал Гордята-Василий: «Се услышав, Володимир расплакался и речёт: «Воистину, отцы наши соблюли
Как же было не расплакаться Мономаху, когда можные кияне не хотели его посадить на золотой отчий стол, а отсылали в поле половецкое, на брань, на защиту их богатств и животов, а ему — на погибель?
Осталось одно: отступиться от своей мечты — от Киева. Но чтобы не думали, что он поднял меч против брата своего, стал громогласно звать на месть за обиду Василька — пойти всем князьям с дружинами своими на Волынь, супротив татя Давида Игоревича и отобрать у него слепого Василька...
Сольба передала Святополку Мономашьи слова: «Коль невиновен в ослеплении брата, иди на Давида Волынского, дабы схватить его, или прогони его!»
Святополк с радостью согласился теперь идти на Давида Игоревича, чтобы этим отвести от себя подозрение в соучастии во зле и чтобы заручиться каким-нибудь, хотя бы плохоньким, союзом с Мономахом.
Рати двух князей-соперников двинулись сообща на Давида Волынского. Оба брата, тайно ненавидя один другого, теперь смотрели друг другу в глаза со смирением и заискивающе — в жертву был принесён ими третий брат, и на него должен был упасть гнев Божий и гнев братьев-мстителей...
Гордята лежал ничком на мягком пахучем сене, тихо и ласково шуршащем под ним. Лежал и улыбался. Сквозь тёмное ветвистое дерево просвечивало глубокое звёздное небо. И теперь, в этой первозданной тиши, в этом величественном вечном молчании мира, небо щедро раскрывало ему своё таинство. Мерцали звёзды — каждая своим мерцанием. Синим, белым, красноватым. Каждая сообщала о своей тайне. Но Гордята не желал разгадывать их. Зачем ему, земному человеку, непостижимость далёкого и высокого мира, когда его душа возносится в небеса от земной и постижимой радости, которую он мог бы назвать счастьем. Если бы его кто-то спросил. Но его никто ни о чём не спрашивал, и от этого чувствовал себя вдвойне счастливым.
Потому и улыбался. Прислушивался к родному тёплому дыханию Руты на своём плече. Боком чувствовал её горячее сухое тело, её доверчиво и спокойно лежавшую на груди руку. И таким же доверчивым, но слишком пугливым, был и её сон. И он боялся спугнуть её сон. Но чем больше боялся, тем больше хотелось ему повернуться, плотнее прижаться к ней. Сдерживал себя — пусть поспит. У неё сон всегда был короткий, как у зайца. Всё время просыпается, щупает вокруг рукой — рядом ли Гордята. Не исчез ли, не растаял ли в неизвестности, во мраке ночи... Как тогда, возле Печерского монастыря. Принёс ей подарки, принёс хлеб — и ушёл в ночь...
Гордята до сих пор не мог поверить. Как же так, она его ежедневно ждала с тех пор! Все эти годы надеялась на встречу и верила в неё. Но, может, и не всегда верила. Поэтому и сына назвала его именем — Гордяткой. Нужно же ведь так... Ханский отпрыск теперь носил его имя. Чудно всё это — какой-то маленький человечек назван в твою честь. Чтобы навсегда сохранить память о тебе. Такое могла придумать только Рута!..
Всё было удивительным в ней. И доверчивое пылкое прикосновение щеки. И безоговорочная преданность. И её глубокая искренность. Он ведь и представить не мог, что это такое — преданная, самозабвенная жена... Не представлял, что человек может потерять голову от половодья ласки и нежности. Волна горячей благодарности вновь поднялась в нём.