Год длиною в жизнь
Шрифт:
– Повезло старому дураку Павлову, – сказал вчера, играя глазами, плечистый и кудрявый не то поэт, не то прозаик – ими была просто набита Дальневосточная писательская организация: Рита угодила аккурат, как сказал бы тот пожилой шофер, Макар Семенович, на собрание.
Собрание происходило причудливо. Тощеватый человек, откликавшийся на странное имя Никвас, бегал с сетками, полными бутылок, на этикетках которых значилось: «Московская», «Солнцедар», «Жигулевское». Писатели поочередно и группами отлучались из общего зала, где с трибуны что-то очень пылко и одновременно уныло буровил приятный округлый мужчина, и в укромных
Писатели были очень фривольны в поведении, очень некомильфо и очень моветон. Риту сразу сочли за свою, стали хватать за руки, тянуть на колени то к одному, то к другому, звали «девушкой» и обещали «устроить подборку в журнале, а то и сборник», если она хотя бы поглядит поласковей. Она не глядела – может быть, потому, что не вполне понимала сути щедрых посулов.
Особенно усердствовал в ухаживаниях один. Фамилия его была Нахалов, и был он, конечно, сущий нахал, и глаза у него были нахальные. Вот он-то и сказал:
– Повезло старому дураку Павлову. Само собой, если бы он знал, что вы его ищете, бегом бы прибежал из своей дали. Но не ждите, раньше чем через месяц Павлов не появится. Мы ему рукопись на очередную переработку вернули, пока не доработает, не приедет. Слушайте, да зачем вам этот графоман? Оставайтесь с нами, у нас весело! Серпентарий, конечно, как и положено в любом творческом союзе, но очень забавный серпентарий. Сегодня вот Александрова в очередной раз главой нашего Союза писателей выберем, потом пойдем все в «Дальний Восток» и такой банкет закатим, что вам в вашем замшелом Энске и не снилось.
Ну да, Рита явилась сюда инкогнито – представилась журналисткой из Энска, которая пишет о бывших жителях города, ныне обосновавшихся в Х.
– Вам бы Всеволода Никаноровича Иванова повидать, – сказал ей глава местных писателей, тот приятный и гладкий мужчина, который прочно обосновался на трибуне, по фамилии Александров. – Вот уж кто все знает и о русском Харбине, и о переселенцах. Жаль, в Москве он, в командировке. А Павлов… Ну что такое Павлов? Жалкая жертва обстоятельств…
– Вот именно, – поддакнул худой, высокий, усатый, чуточку похожий на испуганного мушкетера человек со странной фамилией Простынкин. – Закоренелый индивидуалист. Вот и на собрание наше снова не явился. И правда, оставайтесь! Послушайте, как мы свои стихи читаем… Среди нас есть очень недурные поэты.
– Лучшие уже покинули нас! – высокопарно произнесла широкоплечая дама с немыслимой прической, в крепдешиновом платье с подложенными плечами. Если Рите не изменяла память, такие платья носили в конце войны. Однако дама не чувствовала никакого неудобства от того, что так задержалась в прошлом. Ее простецкое лицо выражало непоколебимую уверенность в себе. – И подобных не будет!
– Да, Юлечка, конечно, – сделал скорбное лицо Простынкин, но, лишь только дама отошла, доверительно шепнул
Он махнул рукой.
Рита даже не ушла – просто сбежала из «забавного серпентария». Ничего и никого забавного она в нем не увидела – кроме, пожалуй, исполнительного Никваса. Прочие откровенно ненавидели друг друга.
«С журналистами все же легче, – размышляла Рита. – Почему? Ну, может быть, потому, что они знают: каждое их слово – однодневка. Довлеет дневи злоба его… Каждый, даже самый острый, самый эффектный материал забудется уже завтра, в лучшем случае – послезавтра. Журналисты не обременены заботой о вечности, не озабочены своей мирской славой, поэтому на жизнь смотрят легко и насмешливо, не боятся ничего, не верят ни во что, и даже сама зависть их мгновенна и преходяща. А писатели словно бы видят те памятники нерукотворные, которые сами себе ежедневно и ежечасно воздвигают…»
Рита очнулась от дум, «вернулась» в громыхающий вагон и почувствовала, что совершенно замерзла. Не спасла даже мужская кожаная куртка, которую взяла с собой в дорогу (писк моды!). Надо бы закрыть форточку, но ведь поезд вот-вот остановится в Олкане…
Но он все летел да летел вперед, громыхая колесами на стыках. Рита поглядела на часы: оn Dieu и Боже мой, да ведь уже пять! А проводницы нет и в помине… Да и поезд вроде бы не собирается останавливаться… Машинист забыл про Олкан? Или просто задерживается с прибытием?
Между тем тусклая лампочка в коридоре погасла, наверное, истощив свои силы, а может быть, повинуясь чьей-то руке, облеченной властью включать и выключать электричество, и Рита обнаружила, что наконец-то наступил рассвет. Ели, березы и прочие деревья (их названий она просто не знала) уже не рвались угрожающе в окна своими ветвями – присмирели, отступили от железнодорожного полотна. Вокруг расстилался невероятной огромности луг, покрытый высокой зеленой травой, над которой тут и там вздымались цветы, на которые Рита смотрела, глазам своим не веря, потому что прежде видела их только в садах. Это были синие лохматые ирисы, лимонно-желтые и ярко-оранжевые лилии, нежно-белые пышные пионы, еще какие-то цветы, которые она видела впервые. Тропическое изобилие растительности почти пугало.
«Вот бы здесь остановиться! – подумала Рита зачарованно. – Я бы сначала набрала цветов, а потом…»
В ту же минуту сказочный луг закончился, к окнам снова подступила тайга. Темно-зеленую стену изредка украшало огромное, словно бы опушенное снегом дерево. Рите показалось, что это белая сирень. Неужели? Белая сирень в гуще тайги? Фантастика!
Но вот тайга начала редеть и расступаться. Замелькали обширные вырубки, и Рите показалось, что стремительный бег, вернее, лёт поезда по рельсам начал замедляться.
Но никаких примет станционных построек или других признаков человеческого жилья видно не было.
Появилась из своего закутка растрепанная проводница.
– Сидишь? – спросила, зевая и сильно приглаживая буйные перманентные кудри, на которые Рита смотрела чуть ли не в восторге: она таких не видела, не соврать, с самого детства. Такие прически недолго носили в Париже году в тридцать четвертом. Или даже раньше. – И чего подхватилась, спрашивается? Мы аж на полчаса задерживались, могла бы еще дрыхнуть как миленькая!