Год лемминга
Шрифт:
Уже начал.
– А бог – имя? – Я уже ору. – Саваоф! Саваоф его имя, или Брахма, или Иегова, или еще там как-то, а «бог» – всего лишь должность этого существа в штатном расписании Вселенной, вам ясно? Должность! И уж будьте так любезны писать это слово с малой буквы, а «президент» и подавно – субординацию надо блюсти! Понятно?!
– Это ведь не я, – хлопает ресницами Фаечка, пытаясь оправдаться. – Это диктотайп. Не я же для него софт писала, Михал Николаевич…
– Так найди мне обормота, который его писал! – гремлю я.
Фаечка принимается мелко дрожать – подыгрывает мне, умница, не очень убедительно, но старательно.
– Михал Николаевич, я сейчас расплачусь…
– Вольно, – командую я. – Слезы на сегодня отменяются, а смех придержи немного. Президенту отпиши так: мол, Санитарная Служба не находится в подчинении государства,
– Триста тринадцатая, – сообщает Фаечка.
Не понял.
– Чего триста тринадцатая?
– Шоколадка. Вы обещаете, а я учет веду.
– Браво, Фаечка, – говорю я. – Когда наберется ровно пятьсот, дайте мне знать, и я вывалю на вас все сразу. Купание в шоколаде, идет? Или лучше в шампанском?
– Согласна в мазуте, – плотоядно улыбается Фаечка, – если только вы рядом – в царской водке.
Химического образования Фаечки хватает ровно настолько, чтобы понимать, что царскую водку цари все-таки не пили, а парижане отнюдь не выращивают парижскую зелень на газонах Монмартра.
– Не дождетесь, милая, – смеюсь я. – Еще что-нибудь для меня есть?
– Угу. Электронная почта, как обычно. Да, еще кто-то бросил для вас записку в ящик у «нижних». – Фаечка нарочито роется в столе и делает вид, что ужасно сердита. – Вот она, получите! И передайте адресату, что духи у нее – дрянь.
Нюхаю. «Джульбарс, фас!» По-моему, ничем особенным записка не пахнет. Или я себе нюх отбил целебным куревом?
Возможно.
Записка как записка. Без конверта – просто сложенный вдвое листок бумаги, грубо выдранный Бо… пардон, бог знает откуда. Хм. Очередное послание тщащегося отвести душу разгневанного гражданина, чьи конституционные права нагло попрала Санитарная Служба? Вряд ли оно попало бы ко мне: давно уже прошли времена, когда я находил удовольствие в чтении подобных цидулок, потому что не может же удовольствие длиться вечно! Случалось, филиппики (вероятно, в знак особой теплоты и доверенности) писались на туалетной бумаге, а умница Фаечка, мой незаменимый секретарь-референт, теперь докладывает мне лишь о количестве такого рода писем, пришедших за последние сутки, и, боюсь, ответы не радуют корреспондентов разнообразием: «Благодарю Вас. Сообщенная Вами информация принята к сведению. Бумага использована по прямому назначению» – или что-нибудь в этом роде, хотя на самом деле бумага попросту пожирается лапшерезкой. А ниже Фаечка оттискивает мою факсимильную подпись.
Вряд ли мне суждено кончить свои дни окруженным народной любовью.
Пока я нюхаю бумагу, Фаечка фыркает, на что я не обращаю внимания. Если бы эта малоподержанная блондинка действительно захотела затащить меня в постель, то давно бы так и сделала, а я бы только барахтался.
Хотя к вечеру я обычно так устаю, что мне уже не до Фаечки.
Интересно, спал ли с ней Путилин, мельком думаю я и вспоминаю, как нашли Путилина в этом самом кабинете и как Фаечка, когда ее привели в чувство, на несколько дней впала в полный ступор, озадачив всех и заставив меня начать поиски новой секретарши. Однако как-то обошлось, и наши отношения наладились. Может быть, кому-то удалось внушить ей, что моей вины в смерти Путилина нет – хотя, казалось бы, ищи, кому выгодно… Зато наверняка никому и никогда не удастся доказать ей, что в тот раз Путилина никто не подставлял, он сам загнал себя в угол. Даже вскрывшийся по ходу разбирательства факт злоупотреблений со стороны ближайших помощников (я их потом повыгонял к чертовой матери без права работать в Службах) не повлиял сколько-нибудь серьезно на исход дела. Нет виноватых.
Разворачиваю листок. Там крупно написано:
«Позвоните мне. Ольга». И телефон. Московский.
Странно.
– Кофе сделать вам? – спрашивает Фаечка уже миролюбиво.
– Спасибо, милая. Ничего не надо.
2
В начале было слово. Даже чересчур много их нашлось, когда наверх ко мне заявился заскучавший Виталька, – одно мое слово было правильней другого, я и сейчас не намерен от них открещиваться, а только стало как-то пусто и страшно холодно, словно правильные слова сами по себе – не ноль даже, а величина отрицательная… И Виталька обиделся и ушел. Укатил в свою Москву, пятьдесят минут на скоростной надземке. Вот тогда я разбудил встроенный в стену бар-автомат и заказал себе коньяку, потом «Смирновской», потом опять коньяку, а за ним сухого каберне и темного пива – и никак не пьянел, хоть плачь, только тошно стало, а под окнами на снегу орали коты, дорвавшиеся наконец до драки. Мне хотелось зареветь, это я точно помню, и, кажется, хотелось даже застрелиться, но стреляться я почему-то не стал. По голове себя лупил – это было. По подлому своему, шкурному, самодовольному «демонию», не подсказавшему уберечь того солдатика, ревниво берегущего меня, и только меня. Мне мечталось выколотить его из своей головы совсем, навсегда, но, разумеется, я только зря отбил руку.
«Плохая анимация, пап, – сказал вчера Виталька, мельком взглянув на мой экран. – Разве так огнеметы работают? Я думал, ты делом занят. А у меня там Даву к Москве вышел…» – тут-то полковник Юрченко и рявкнул мне от души: «Клистир!», чем привел Витальку в восторг и некоторое обалдение, – и демонстративно сплюнул под ноги, в азиатскую пыль, нисколько не думая о возможных последствиях, за что я полковника слегка зауважал.
Клистир и есть, зачем же резать засапожным ножом визжащую правду-матку? Сам знаю. Боюсь, правда, полковнику меня не понять. Ощущать себя гигантской клистирной трубкой, нависшей над скинувшей портки жертвой, заранее выпучившей глаза, само по себе мало приятно – а вы никогда не задумывались, что чувствует клистирная трубка, когда ее применяют по назначению? Лучше и не задумывайтесь.
– Всем вам придется совершать преступления, – говорил нам Кардинал, когда я был вдвое моложе, чем сейчас, и до сих пор не забыть. – Любая власть есть преступление, она является им автоматически, хочет она того или нет, и те из вас, кто думает иначе, ошиблись адресом. Простите, что повторяю вам тысячу раз говоренные истины: любое сколь угодно благое ваше действие на ответственном посту неминуемо наносит вред части тех, ради кого вы стараетесь. Если вам кажется, что этого не случилось, значит, либо вы невнимательно смотрели, либо человеческое общество изменилось к лучшему, во что позвольте мне, старику, не поверить. Помните: критерием правильности ваших действий будет служить лишь интегральная польза, а критерием оптимальности – минимум человеческих и моральных потерь. Не хочу сейчас говорить о том, что ждет вас в случае серьезной ошибки, тем более что каждый из вас и без меня, болтуна старого, это знает…
Мы знали. И еще мы знали, что он прав. А были мы уже не мальчики, кое-кому стукнуло двадцать, все как на подбор деловитые, упрямые и цепкие; в головах – возрастной цинизм, окрашенный романтикой, а душа пела…
Господи, да мы же слушали его с восторгом!
Нет пользы без вреда. Нет пути к пользе без совершения ошибок. Не хочешь причинять вреда – устранись. Иди спи дальше, а лучше – умри.
Старый, как мир, даосизм, но с иными выводами из посылок.
Если бы я не хотел, мне следовало бы позволить отсеять себя из Школы еще лет двадцать пять назад.
И точка.
Я знал, что тот солдатик во вспоротом металлом хаки еще не раз вспомнится мне в самый неподходящий момент и, может быть, даже приснится. Мне иногда снятся люди, которых я убил.
Хорошо, что я не видел его лица.
Я просмотрел электронную почту, механически переделал несколько дел из разряда каждодневной текучки – хоть тресни, не получается всю рутину взвалить на окружающих! – и, велев никому меня не беспокоить, плодотворно работал часа два. Проверка, проверка и еще раз проверка. Они тащат мне материалы, не дожидаясь, когда я их запрошу. Они очень хорошо знают, чем я рискую. Спасибо вам, родные вы мои, мною же замордованные… Лебедянский, Штейн, Воронин… Гузь, надежнейшая рабочая савраска – между прочим, по определению не имеющая шанса когда-нибудь занять мое место и тем ценная… Функционер обречен отвечать своей шкурой за ошибки других. Как несчастный Путилин… Скажем прямо, добавлять в городскую водопроводную сеть экспериментальный препарат было актом отчаяния, финальной стадией цепной реакции ошибок, инициированной крохотным недосмотром подчиненного. Это было Поступком, последней попыткой вернуть себе контроль над ситуацией. Путилин пошел на авантюру – и ошибся. Масса случаев жесточайшей аллергии, кое-кого не успели вытащить из анафилактического шока – неприятно, но мелочь, конечно… Она простилась бы ему на общем фоне эпидемии, эта мелочь, если бы таким путем удалось хотя бы локализовать очаг…