Год смерти Рикардо Рейса
Шрифт:
И немногие сходят на берег. Ошвартовались, спустили сходни, и внизу неторопливо объявились носильщики и грузчики, вышли из-под навесов под дождь чиновники иммиграционной службы и таможенники. Дождь унялся, чуть моросит. Кучка пассажиров жмется у трапа, медлит, словно сомневается, можно ли сойти на берег, не объявлен ли карантин, не споткнутся ли они на скользких ступенях, да нет, не в том дело — их пугает безмолвный, будто вымерший город, а дождь будто для того только и льет, чтобы утопить в жидкой грязи все, что там еще уцелело. У причала, мертвенно и мутно посвечивая иллюминаторами, стоят другие суда, портальные краны кажутся обломанными ветвями черных деревьев, и не визжат лебедки. Воскресенье. А за пакгаузами сумрачный город, укрывшийся и пока еще защищенный от дождя стенами и крышами, глядит наружу слепыми окнами, слушает, как гремит в водосточных трубах дождь, заливая плотно пригнанные торцы тротуаров, хлеща в переполненные до краев сточные канавы, сущий потоп.
Спускаются первые пассажиры. Сутулясь под монотонно моросящим дождем, растерянно ковыляют по трапу со своими баулами и чемоданами — завершилось плаванье, окончена жизнь между небом и морем, оборвалась беглая череда текучих снов, ритм которым задавали маятник вздымающейся и падающей кормы, пляска волн, неодолимо притягивающий к себе горизонт. Кое у кого ребенок на руках, и, раз он молчит, это, конечно, — португальское дитя, даже не спросит: Где мы? — а, может быть, ему уже загодя сказали, укладывая накануне спать в душной каюте, пообещали, чтобы поскорее засыпал, красивый город, счастливую жизнь, очередную волшебную сказку, очередную, потому что эмигрантские труды преуспевания не дали. Дама в годах, упрямо, но тщетно пытаясь раскрыть зонтик, роняет зеленую шкатулку, которую несла подмышкой, и от удара о камни причала у шкатулки отлетает крышка, лопается дно, и все вываливается наружу: ничего ценного
Едва ступив на твердую землю, пассажиры торопятся укрыться от дождя, чужестранцы вполголоса чертыхаются, будто мы виноваты, что погода такая гадкая, забыли, наверно, что в ихних заграницах она обычно еще гаже, рады любому поводу, даже такому явлению природы, как дождик, чтобы обпить бедные страны, будто мало низвергающейся с неба воды, еще и презрением, это нам бы надо жаловаться, однако ж мы молчим, вот хоть на эту проклятую зиму, или на то, что города, разрастаясь, отнимают у нас плодородные земли, а их и так мало. Уже началась выгрузка багажа: моряки в своих блестящих накидках с капюшоном величественны как идолы, португальские же грузчики внизу бегают налегке — в картузиках, в куцых клеенчатых курточках под кожу, но ливень им — всему свету на удивление — нипочем, и, быть может, столь явно демонстрируемое пренебрежение к неблагоприятным погодным условиям заставит путешественников тряхнуть мошной или, как ныне принято говорить, портмоне, малость прибавить: вот ведь отсталый народ, вечно клянчит и побирается, продает то, чего у него в избытке — свое терпение, смирение, униженную покорность — и дай нам Бог дождаться, чтобы где-нибудь в мире возник спрос на подобный товар. Пассажиры движутся к таможне, их, как уже было сказано, немного, но выйдут они оттуда нескоро, потому что заполнить надо целую кипу бумаг, а чиновники уж так каллиграфически вырисовывают каждую буковку: надо полагать, у самых шустрых по воскресеньям — выходной. Начинает смеркаться, а ведь всего-то четыре часа, еще чуть стемнеет — вот и вечер, впрочем, здесь, в зале досмотра, всегда вечер, здесь сутки напролет горят тусклые лампы, не все, правда: какие горят, а какие перегорели, вон ту, например, уж целую неделю никак не соберутся заменить. Свет сочится сквозь немытые стекла, как сквозь толщу воды. В спертом воздухе пахнет волглой одеждой, кислятиной чемоданной фибры, мундирной дерюгой, и от обволаки вающей душной тоски немеет пассажир, ни единой искорки радости нет в этом возвращении на родину. Таможня — это перевалочный пункт, преддверие того, что ждет снаружи, чистилище.
Седоватый сухопарый господин подписывает последние бумажки, получает по экземпляру каждой — теперь он свободен, может идти и выйти, продолжать жизнь на твердой земле. Его сопровождает носильщик, чью наружность не стоит описывать в подробностях, а иначе потребуется нескончаемый доскональный осмотр, чтобы не запутать того, кто, буде такой найдется, захотел бы точно знать, чем он отличается от новоприбывшего, ибо в этом случае мы должны будем сообщить, что носильщик сухопар, седоват, смугл, брит — словом, неотличим от пассажира. Но в сущности ничего общего: один — пассажир, другой — носильщик. И носильщик этот везет на своей тележке огромный чемодан пассажира, а два других, поменьше, связанные ремнем, висят у него на шее, отчего кажется, что он впряжен в ярмо или взят на строгий ошейник. Вот он выбирается со своей ношей наружу, ставит багаж под навесом и отправляется за такси, хотя долго искать не придется — обычно они съезжаются в порт к прибытию парохода. Путешественник глядит на низкие тучи, на лужи, натекшие в выбоины мостовой, на окурки, очистки и прочий мусор, плавающий в покрытой радужными разводами воде, а потом замечает военные корабли, которые скромно, словно стараясь не привлекать к себе внимания, притулились у пирса, неведомо зачем, ибо подобает им бороздить океанские просторы, а когда нет войны или учений, — стоять в устье, где, как говаривали в старину и сейчас еще повторяют, не задумываясь над смыслом этого высказывания, хватит места всем флотам мира, хватит, да еще и останется. Из здания таможни выходят другие пассажиры в сопровождении своих носильщиков, и в эту минуту, вздымая фонтаны из-под колес, показывается такси. Претенденты машут ему наперебой, однако носильщик, соскочив с подножки, делает широкий жест: Это вон для того сеньора — показывая тем самым, что даже смиренному служителю лиссабонского порта при удачном стечении обстоятельств и дождевой воды выпадает счастье, которым он волен распоряжаться по собственному своему скромному разумению: может даровать его, может лишить, подобно тому, как Господь Бог дает и отнимает жизнь. Покуда водитель опускает багажник, пассажир — и тут впервые обнаруживается легкий бразильский акцент — спрашивает: Почему здесь эти корабли? — и носильщик, запыхавшись оттого, что помогал шоферу поднять и взвалить на багажник самый большой и тяжелый чемодан, отвечает: А-а, так позавчера шторм был, вот их сюда буксирами подтянули, чтоб нс отнесло на мель. Подъезжают другие таксомоторы — замешкались отчего-то или же пароход пришел раньше, чем ожидалось, и теперь на привокзальной площади — форменная ярмарка транспортных услуг, и удовлетворение потребностей происходит очень обыденно. Сколько с меня? — спрашивает седоватый господин. По тарифу, а за груды — сколько будет вашей милости угодно, ответил носильщик, не сказав, правда, каков тариф, и не назвав, в какую же сумму оценивает он всю совокупность своих трудов, ибо верит, что фортуна улыбается дерзким, даже если они носильщики. У меня с собой только английские деньги. Какая разница, и в тот же миг в протянутой ему руке пассажира ярче солнца вспыхивает, одолевая наконец сумрак нависших над Лиссабоном туч, монета в десять шиллингов. Хорошо, что непременным условием долгой и счастливой жизни носильщика, поднимающего и перетаскивающего большие тяжести и порой испытывающего большие потрясения, должно быть абсолютно здоровое сердце — а иначе бездыханным грянулся бы он оземь. Желая хоть отчасти, хоть чем-то возместить такую неслыханную щедрость, он сообщает сведения, о которых его не спрашивают, присоединяя их к изъявлениям благодарности, которых не слушают: Это эсминцы, сеньор, наши португальские эсминцы: «Тежо», «Лима», «Воуга», «Тамега», а ближе всех к нам — «Дан». Как их ни называй, они неотличимы друг от друга — все совершенно одинаковы, как близнецы-двойняшки, и крашены в один и тот же мертвенно-пепельный цвет, залиты дождем, ни единой живой души на шкафуте, мокрым тряпьем свисают флаги, но все равно — спасибо, теперь нам известно, что это вот — «Дан», не исключено, что в свое время и еще кое-что про него узнаем.
Приподняв свою кепчонку, носильщик в последний раз говорит «спасибо», и такси трогается, а водитель желает получить ответ на свое: Куда? — и этот вопрос, такой простой, такой естественный, такой уместный и соответствующий обстоятельствам, застигает пассажира врасплох, будто он полагал, что купленный в Рио-де-Жанейро билет на пароход послужит ответом на все дальнейшие вопросы, даже на те, которые когда-то сам задавал да ничего, кроме молчания, не услышал, а теперь вот, не успел сойти с трапа, убедился — нет, не послужит, оттого, наверно, что звучит один из двух роковых вопросов: Куда? — а выступающий в паре с ним: Зачем? — будет, пожалуй, еще посложней. Шофер, поглядев на него в зеркало, решил, что пассажир не расслышал, и уже открыл было рот, чтобы повторить: Куда? — но ответ, хоть раздумчивый и неуверенный, все же предварил вопрос: В гостиницу. В какую? Не знаю, но, произнося это «не знаю», пассажир на самом деле отлично знает, какая ему нужна гостиница, знает так твердо, словно в течение всего плавания перебирал варианты, пока наконец не остановился на самом подходящем: Чтобы недалеко от реки. Недалеко от реки только отель «Браганса», это в начале Розмариновой улицы, знаете? Отеля я такого не помню, а улицу — да, знаю, я живал в Лиссабоне, я — португалец. Вот как, а я по выговору решил — бразилец. Неужели так чувствуется акцент? Ну, как вам сказать, малость есть. Шестнадцать лет не был в Португалии. Шестнадцать лет — срок изрядный, у нас тут большие перемены, и, словно оборвав себя на полуслове, резко замолкает таксист.
А пассажир больших перемен пока не замечает. Проспект, по которому они едут, похож на тот, что ему запомнился, разве что деревья, наверно, стали выше, да и неудивительно — целых шестнадцать лет отпущено им было для роста, однако в памяти смутно осталась пышная зелень их крон, а в нынешней своей зимней наготе они кажутся меньше, вот и выходит — так на так. Дождь совсем почти унялся, лишь изредка проползут, скатятся отдельные капли, но ни лоскутка лазури не приоткрылось в поднебесье, тучи по-прежнему прочно сцеплены друг с другом, нависая бескрайним и сплошным свинцовым сводом. И давно у вас такая погодка? — спрашивает пассажир. Ох, не говорите, сущий потоп, два месяца льет не переставая, отвечает водитель и выключает «дворники». Машин мало, время от времени громыхают трамваи, редкие прохожие, недоверчиво поглядывая на небо, закрывают зонты, вдоль тротуаров — лужи, натекшие из переполненных до краев сточных канав, и подряд идут открытые кафе, ресторанчики, харчевни с окруженными сгущающейся тьмой тусклыми огнями вывесок — мрачный и грязный стакан вина на цинковой стойке. Город прячется за фасадами домов, и такси движется мимо них неторопливо, словно отыскивая щелку-лазейку, брешь в крепостной стене, дверку, приотворенную изменником, вход в лабиринт. Пригородный поезд из Каскаиса проползает лениво, но все же обгоняет такси, обгоняет и тут же остается позади, въезжая под своды вокзала, а машина огибает площадь, и шофер говорит: Вон — «Браганса», почти на углу. Он тормозит возле кафе: Лучше бы сначала справиться, есть ли свободные номера, у самого отеля мне нельзя приткнуться — трамваи. Пассажир вылез, мельком взглянул на светящиеся буквы «Royal» — вот вам пример того, как в республиканские времена используется в коммерческих целях ностальгия по монархии, или вывеска кафе осталась со времен последнего португальского короля, притворясь, что написана по-английски или по-французски: забавно, право, глядишь и не знаешь, как она читается — «ройал» или же «руай-аль»? — и у него есть время подумать над этим, потому что дождь перестал, а улица круто идет вверх, и потом он представил себе, как, получив номер или отказ, вернется к такси, а такси и след простыл вместе с чемоданами, а там и одежда, и предметы первейшей необходимости, и бумаги, и он спросил себя, как будет жить, если лишится этого да и всякого иного добра. Уже почти одолев ступеньки, ведущие к дверям отеля, он по этим мыслям понял, что очень устал: да, именно так это и называется — номерная усталость, душевная истома, отчаяние — если, конечно, мы достаточно хорошо представляем себе, что это такое, чтобы произнести это слово и понять его значение.
Шмелиное электрическое гудение издает, будучи толкнута, входная дверь: в прежние времена, должно быть, звякал над ней колокольчик — трень-брень, дирлинь-дирлинь — но торжество прогресса неостановимо. Вверх уходила лестница, и на площадке, над перилами, держала в поднятой руке стеклянный шар металлическая литая фигура, изображавшая пажа — пажа в придворном костюме — хотя мы вовсе не уверены, что подобное уточнение пойдет на пользу дела, а боком, то есть плеоназмом, не выйдет, ибо никто и никогда еще не видел, чтобы паж носил какой-либо еще костюм, кроме придворного, на то он и паж, и ей-богу, куда лучше бы нам было сказать: Изображала пажа в костюме пажа, и прибавить: Какие носили в Италии в эпоху Возрождения. Приезжий вскарабкался по ступенькам — конца им, казалось, не будет, невероятно, какую крутизну надо одолеть, чтобы всего лишь подняться на первый этаж, просто восхождение на Эверест — мечта альпинистов, в ту пору еще несбыточная — и, достигнув вершины, вознагражден был всего лишь появлением на ней некоего усатого господина с подбадривающим усталого коня «Но-о!» на устах, и пусть не было вымолвлено оно, это «но», но именно так следовало бы облечь в звуки взгляд и позу этого облокотившегося на стойку человека, который, желая, очевидно, знать, каким ветром занесло к нему постояльца, произнес: Добрый вечер, сеньор, а когда в ответ раздалось лишь одышливо-отрывистое: Добрый, ибо на большее у запыхавшегося гостя дыхания не хватило, понимающе улыбнулся: Вам угодно номер? — после чего улыбка из понимающей сделалась извиняющейся, нет здесь номеров, здесь стойка портье, здесь ресторан и гостиная, а там, в глубине — кухня и кладовые, номера у нас выше, придется подняться на второй этаж, нет, этот вам не подойдет, он тесный и темный, этот — тоже, он окнами на двор, а эти — заняты. Я бы хотел с видом на реку. Ага, превосходно, тогда предложу вам двести первый, он как раз утром освободился, сейчас покажу. Дверь номера, расположенного в самом конце коридора, была украшена эмалированной белой табличкой с черными цифрами, и, сложись из них число 202, наш постоялец мог бы зваться тогда Жасинто [2] и владеть фермой в Тормесе, если бы, конечно, происходило все это не на Розмариновой улице, а на Елисейских Полях, в парижском отеле, расположенном, в точности как «Браганса», по правую руку, если вверх идти, но этим сходство и ограничивалось. Постояльцу нравится его комната — или, выражаясь точнее, обе комнаты, поскольку номер двойной и разделен — или соединен — широким проемом в виде арки: по одну ее сторону — спальня или альков, как говаривали в старину, по другую — гостиная, что ли, а все вместе — вполне пристойное обиталище, обставленное потемневшей полированной мебелью красного дерева, с плотными шторами на окнах, отчего в номере полутемно. Приезжий услышал пронзительный скрежет ползущего в гору трамвая под окном, прав был таксист. Ему показалось, что он уже так давно вылез из машины, интересно, стоит ли еще она на прежнем месте, и он улыбнулся про себя при мысли о том, как напугала
[2] Персонаж романа «Знатный дом Рамиресов», созданного классиком португальской литературы Ж.М. Эса де Кейрошем (1843 — 1900).
его перспектива остаться обворованным. Ну, как нам тут? — причем голос управляющего, хоть и звучит сообразно высоким полномочиям, которыми тот облечен, ласкает слух, ибо с потенциальным постояльцем беседовать следует нежно. Мне нравится, оставьте его за мной. Долго ли вы намерены у нас пробыть? Пока не знаю, это зависит от того, как скоро я управлюсь со своими делами. Обычный разговор, в таких ситуациях всегда происходят подобные, но есть тут налет фальши, ибо нет у приезжего в Лиссабоне никаких дел, не имеется ничего, что было бы достойно этого названия, он солгал, а ведь когда-то утверждал, что превыше всего ценит точность.
Они спустились на первый этаж, и управляющий, подозвав своего подчиненного — он и коридорный, и рассыльный, и мальчик на побегушках — велит ему принести вещички этого сеньора. Приезжий отправляется вместе с ним к такси, ожидающему перед входом в кафе, чтобы расплатиться да проверить заодно, не пропало ли чего, все ли в целости: какая, право, безосновательная и несправедливая недоверчивость: шофер — честнейший человек, ему чужого не надо, заплатите, сколько счетчик показывает, да прибавьте, как полагается, чаевые. Повезет ему не так сильно, как портовому носильщику, новых сокровищ Голконды не обнаружится, ибо приезжий уже успел обменять у портье известную толику своих английских денег, и не потому не обнаружится, что щедрость утомительна, а просто — хорошенького понемножку, а кичиться своим богатством не значит ли оскорблять бедного?! Чемодан тяжел неимоверно, никаких денег не хватит заплатить за переноску, и управляющий, который наблюдает за этой операцией, даже обозначает неким движением стремление помочь, но, впрочем, это жест вполне символический: так бросают — или закладывают — первый камень, и багаж по-прежнему следует к месту назначения исключительно благодаря усилиям этого мальчика на побегушках — мальчик он только по своему рангу и должности, никак не по возрасту, ибо груз прожитых лет давит потяжелее чемоданного бремени — сопровождаемого неискренними попытками содействия уже с обеих сторон: ибо приезжий тоже, в точности как управляющий, якобы порывается помочь. Но вот и второй этаж. Пимента, в двести первый, и все-таки посчастливилось на этот раз коридорному Пименте, что переть выше не надо, а покуда он взбирается по ступеням, слегка запыхавшийся постоялец подходит к стойке, обмакивает перо в чернильницу и записывает на разграфленной и разлинованной странице сведения, призванные удостоверить, что он именно тот, за кого себя выдает: имя Рикардо Рейс, возраст сорок восемь лет, место рождения Порто, семейное положение холост, род занятий врач, последнее местожительство Рио-де-Жанейро, Бразилия, все это отчасти напоминает начало исповеди или хотя бы первую главу интимного дневника, все, что было сокрыто, содержится теперь в этих собственноручно выведенных строках, теперь дело за малым — раскрыть все прочее. Но управляющему, который, вытянув шею и склонив голову, одновременно следит за тем, как появляются на бумаге буквы, складывает их в слова и постигает их значение — все разом! — кажется теперь, что он знает все решительно, и он произносит: Доктор — и это вовсе не низкопоклонство, а всего лишь признание за постояльцем неких особых, качественно новых свойств, прав и достоинств, требующих немедленного воздаяния — Доктор Рейс, произносит он, меня зовут Сальвадор, я — управляющий этого отеля, в случае какой бы то ни было надобности обращайтесь прямо ко мне, по первому вашему слову все тотчас будет исполнено. Когда у вас ужин? В восемь, доктор, и надеюсь, вы оцените нашу кухню, у нас подают и французские блюда. Доктор Рикардо Рейс кивком головы подтвердил, что он также на это надеется, взял со стула плащ и шляпу и удалился.
Коридорный ждал в номере, у открытой двери. Рикардо Рейс, увидев его еще издали, знает, что сейчас со смиренно-настойчивой требовательностью, степень которой находится в прямой зависимости от тяжести багажа, будет протянута ему рука, а еще шагая по коридору, заметил, причем только в эту минуту, что номера расположены лишь по одну сторону коридора, а вдоль другой стены проходит, очевидно, лестница, и он подумал обо всем этом как о чем-то чрезвычайно важном, чего не следует ни в коем случае забывать, должно быть, и впрямь очень устал. Коридорный получил мзду, оценил ее не глядя, на ощупь, что достигается только долгой практикой, и, очевидно, остался удовлетворен, ибо сказал: Премного благодарен, сеньор доктор, и мы не беремся объяснить, каким образом он, не справляясь с книгой записи постояльцев, узнал, кто перед ним, но подобная проницательность доказывает, что представители низших слоев общества сметливостью и остротой ума не уступают людям, приобщившимся к образованию и культуре. Плохо только, что он, ворочая багаж постояльца, как-то неудобно взял чемодан, потянул, что называется, спину, и теперь у него болит под правой лопаткой — даже странно, что подобная неприятность постигла человека, столь опытного по части таскания тяжестей.