Год смерти Рикардо Рейса
Шрифт:
Рикардо Рейс ужинал, обслуживаемый одним-единственным официантом, мэтр высился в глубине зала исключительно для красоты, управляющий Сальвадор вернулся за стойку портье, убивая время до собственного домашнего ревельона, сведениями о местонахождении Пименты мы не располагаем, что же касается горничных, то они поднялись в свои мансарды, а верней всего — просто на чердак, чтобы в урочный час выпить там домашнего ликерцу с печеньем, а, может быть, оставив, как в больнице, дежурную, давно разошлись по домам, и кухонный гарнизон покинул свою цитадель, но все это, разумеется, не более чем предположения, ибо какое дело постояльцу — мы имеем в виду постояльца вообще — до внутреннего устройства отеля: ему важно, чтоб номер был прибран, чтоб еду подавали вовремя, он платит и должен быть обслужен. Рикардо Рейс, не ожидавший, что на десерт поставят перед ним изрядный кусок торта — такие вот знаки внимания и делают из постояльца друга — и официант с фамильярным добродушием скажет: Вот вам, доктор, от волхвов, за счет заведения, отозвался на это так: Спасибо, Рамон, — ибо именно таково было его имя — я предпочитаю заплатить, нежели чтобы меня так нежили, но словесная игра ускользнула от галисийца. Еще нет десяти, время тянется, старый год противится. Рикардо Рейс посмотрел на тот стол, за которым двое суток назад сидел нотариус Сампайо с дочерью Марсендой, и почувствовал, как наплывает на него пепельная тучка: будь они сегодня здесь, окажись они с ним наедине в этот вечер, знаменующий конец и начало, точней не скажешь, могли бы поговорить. В памяти его ожило то рвущее душу движение, когда девушка, взяв здоровой рукой больную, клала ее на стол — это была ее любимица: правая ее рука, подвижная и живая, ни от кого не зависевшая, помогала сестричке, но не всегда могла поспеть вовремя: ведь это она протягивалась для рукопожатия при церемонии знакомства: Марсенда Сампайо, Рикардо Рейс, и рука доктора прикоснется к руке девушки из Коимбры, правая — к правой, но его-то левая, если захочет, сможет приблизиться, принять участие в этой встрече, а вот ее так и будет плетью висеть вдоль тела, будто ее и вовсе нет. Рикардо Рейс почувствовал, что глаза его увлажнились, напраслину возводят на врачей, твердя, будто они до такой степени свыклись со страданиями и несчастиями, что ни одно из них не тронет их обратившиеся в камень сердца — да вот же вам живое опровержение вздорного домысла, хоть, может быть, в данном случае это оттого, что он — поэт, пусть и исповедующий, как известно, доктрину скептицизма. Рикардо Рейс глубоко погружен в свои мысли, иные из которых прочесть довольно затруднительно, особенно тем, кто, как мы, например, находится, так сказать, снаружи, и Рамон, столько же знающий об одних, сколько и о других, спрашивает: Что-нибудь еще угодно, сеньор доктор? — и фраза эта, хоть и звучит любезно, значит как раз обратное и предполагает отрицательный ответ, впрочем, мы с вами — люди догадливые, все схватываем с полуслова, доказательством чего служит в данном случае поведение Рикардо Рейса, который встает из-за стола, прощается с галисийцем Рамоном, желает ему счастья в новом году, а, проходя мимо стойки портье, замедляет шаги и адресует Сальвадору слова и пожелания, проникнутые тем же чувством, но выраженные более определенно — как-никак управляющий. Рикардо Рейс медленно поднимается по лестнице, он устал и напоминает известную журнальную картинку, на которой старый год, седой и морщинистый — песок сыплется, но только из него, ибо в песочных часах, которые у этого года-деда в руке, он уже весь пересыпался — исчезает в непроглядной тьме прошлого времени, а в луче света появляется упитанный мальчуган, похожий на рекламу муки «Нестле», и сообщает задорно и звонко: Я — Новый, тысяча девятьсот тридцать шестой год, я принесу вам счастье. Рикардо Рейс входит в номер, садится: постель уже приготовлена, и в графин налили свежей
Тротуар был мокрым и скользким, вправо, вверх по Розмариновой улице неслись огни трамваев, поди узнай, какая звезда, какой бумажный змей удержат их там, в бесконечности, где, если верить школьной науке, пересекаются параллели, и каких же размеров должна быть эта самая бесконечность, чтобы вместить столько всякого разнообразного и всевозможного — и параллельные прямые, и просто прямые, и кривые, и перекрещивающиеся, и бегущие своей колеей трамваи, и сидящих в них пассажиров, и свет глаз каждого из них, и отзвук произнесенных ими слов, и беззвучное шелестение их мыслей, и свисток кондуктора в окно. Ну, что — идешь или нет? Еще не поздно, отозвался в вышине чей-то голос, мужской ли, женский? ах, да не все ли равно, когда окажемся в бесконечности, снова услышим его. И Рикардо Рейс двинулся вниз по Шиадо и улице Кармо вместе с множеством других людей, шедших парами, кучками, целыми семьями, хотя больше всего было одиноких мужчин — то ли никто их не ждал дома, то ли они решили проводить старый год вот так, на вольном воздухе, а далеко ли собрались провожать? вот если бы над головами у них и у нас появилась световая черта, обозначая границу, можно было бы сказать, что время и пространство — это одно — но встречались и женщины, прервавшие на часок свою убогую охоту, сказавшие «прости» проституточьей жизни, пожелавшие непременно присутствовать при том, как будет возвещено пришествие жизни новой, узнать, какая доля достанется им — новая или все-таки прежняя? Площадь Россио по обе стороны от Национального театра полна народу. Когда пролетает быстрый дождь, раскрываются зонты, и толпа превращается в поблескивающее хитиновыми панцирями скопище исполинских жуков или в войско, которое с воздетыми щитами идет на приступ какой-то равнодушной твердыни. Рикардо Рейс затесался в эту толчею, не столь густую, как казалось сначала, протиснулся вперед, а в этот миг дождь прекратился, и зонты закрылись, наводя на сравнение со стаей присевших на дерево перелетных птиц, потряхивающих крыльями перед тем, как устроиться на ночлег. Все головы подняты, все взоры устремлены на желтый циферблат часов. Со стороны улицы Первого декабря движется кучка мальчишек, гремя, как Литаврами, крышками от кастрюль и пронзительным свистом вторя этому бам! бам! бам! У широкого вокзального фронтона они поворачивают, выстраиваются под аркой театра, не переставая дудеть, свиристеть, грохотать порожними жестянками, и производимый ими шум сливается с трещотками, звучащими по всей площади. Без четырех двенадцать: о, сколь переменчива натура твоя, человек! как любишь ты сетовать на быстротечность бытия, оставляющего в памяти след не долговечней, чем шипенье пены морской на камне, и вот — ждешь не дождешься, когда минут эти четыре минуты, ибо велика власть надежды. Кто-то уже, не совладав с собой, кричит, и, когда со стороны реки подают свой зычный и басовитый голос стоящие на якоре суда, и отдающийся где-то в животе рев прорезают сирены, которые пронзительностью своей не уступили бы, наверно, воплям пожираемой этими динозаврами доисторической добычи, и остервенело воют автомобильные клаксоны, и во всю мочь — довольно немощную — заливаются звоночки трамваев, шум на площади становится нестерпимым, но вот наконец минутная стрелка наступает на часовую — наступает полночь, воцаряется радость освобождения, на краткий миг люди избавились от бремени времени: оно отпустило их, позволило жить, как им хочется, а само стоит в сторонке, с благожелательно-насмешливым видом поглядывая, как публика беснуется — обнимают друг друга незнакомые люди, мужчины целуют женщин, случайно оказавшихся рядом, и нет, заметим, поцелуев слаще тех, за которыми
ничего не последует. Вой сирен заполнил теперь все пространство, вспугнув ошалело заметавшихся над крышей театра голубей, но не прошло и минуты, как он стал стихать и отдаляться, словно корабли под прикрытием тумана двинулись прочь, в открытое море, ну, а раз уж мы завели об этом речь, то взглянем на Дона Себастьяна [15] , стоящего в своей нише у вокзального фронтона, на этого юношу, так странно вырядившегося, наверно, для грядущего карнавала, и не заставляет ли то обстоятельство, что поставили его не где-нибудь еще, а именно здесь, переосмыслить значение и пути себастьянизма, сколь бы туманен он ни был, ибо совершенно очевидно, что Желанный прибудет к нам поездом, а поезда у нас опаздывают. Площадь Россио еще не опустела, но прежнее оживление исчезло. Люди освобождают тротуары, зная, что сейчас произойдет, и точно — по обычаю из окон начинают выбрасывать на улицу старье и рухлядь, но впрочем, зрелище получается не слишком впечатляющим, ибо жилых домов здесь мало, все больше конторы да врачебные кабинеты. А вот ниже, на улице Золота, мостовая вся завалена мусором, а из окон продолжают лететь тряпье, пустые коробки, лом и хлам, объедки и огрызки, которые, хоть и завернуты в газетку, все равно от удара разлетятся по всей улице, а вот выпал и, как бомба, взорвался, рассыпав вокруг искры, котелок с тлеющими углями, и прохожие жмутся поближе к стенам домов, предостерегающе кричат, задирая головы кверху, однако не возмущаются и не протестуют: обычай есть обычай, сегодня — веселая ночь, новогодняя ночь, так что кто не спрятался, я не виноват. Валится из окон отслужившее и бесполезное, не подлежащее продаже и ни на что не пригодное, хранимое специально для такого случая, ибо есть примета: освободи место для того изобилия, которое принесет с собой новый год, и тогда он тебя не забудет, не обойдет стороной, не обделит добром. Эй, поберегись, не зевай! — раздается крик сверху, и что-то массивное проносится в воздухе, по дуге летит вниз, едва не задев провода — экая, право, беспечность, чуть беды не наделали — и грохнувшись о камни, рассыпается на куски и оказывается манекеном, на каких можно примерять и мужской пиджак, и дамское платье, если, конечно, дама достаточно корпулентна — с рваной черной обивкой, обнажающей трухлявый, изъеденный жучком деревянный каркас, и удар о мостовую калечит его, на белый свет и так-то явившегося без головы, без рук, без ног, окончательно, и подоспевший мальчишка пинком отправляет манекен в сточную канаву; завтра приедет телега, соберет и увезет это все — кожуру и чешую, отрепья и лохмотья, кастрюлю, на которую не польстится никакой жестянщик-лудильщик, прогоревшую жаровню, сломанную раму, вылинявшие тряпичные цветы, а в свой срок начнут копаться в этом мусоре нищие, кое-что из него выудят, ибо что одним не годится, для других — манна небесная.
[15] Юный португальский король Себастьян пропал без вести в 1580 г. в битве при Алькасаркивире, что, во-первых, привело к утрате Португалией независимости до 1640 г., а, во-вторых, способствовало возникновению т.н. «себастьянизма» — стойкого мессианского мифа о «скрытом короле», с чьим возвращением связывались надежды на новое величие страны, на установление царства счастья и справедливости.
А Рикардо Рейс возвращается в отель. В городе еще кое-где продолжается праздник, идет, как непременно будет сказано в газетах, искрометное веселье — с огнями, с игристым вином, а то и с настоящим шампанским, с доступными или не слишком неприступными женщинами, из которых одни деловито-откровенны, а другие не гнушаются общепринятыми ритуалами знакомства и сближения, но Рикардо Рейс не принадлежит к числу дерзких искателей острых ощущений, о которых осведомлен по большей части понаслышке, ибо недостаток отваги отваживал его от подобных эскапад. С Новым годом, папаша! — доносится из нестройно горланящей кучки встречных, а он отвечает лишь взмахом руки, да и зачем слова, вы уже прошли мимо, и насколько же вы моложе меня. Он ступает по рассыпанному на мостовой мусору, огибает ящики и коробки, слышит под ногой скрип битого стекла: скоро, пожалуй, стариков будут из окон выбрасывать, как выбросили тот манекен, а разница, в сущности, не так уж велика — в определенном возрасте голова нам уже плохо служит, а ноги сами не знают, куда несут, к концу жизни мы вновь становимся беспомощны как малые дети, только мать уже умерла, и мы не можем вернуться к ней, в ничто, бывшее прежде самого начального начала и существующее в самом деле, а попадаем мы в ничто не после смерти, а до жизни, да-да, из ничего приходим мы в жизнь и начинаем ее с небытия, а вот когда умрем, то распадемся, утратим сознание, но бытие продолжим. Да, у каждого были отец с матерью, и все же на свет нас произвели случай да необходимость, а смысл этой фразы, каков бы они ни был, пусть растолковывает тот, в чьей голове она родилась — то есть Рикардо Рейс.
Пимента еще не лег: не более получаса минуло с полуночи. Он спускается отворить дверь и выказывает некоторое удивление: Что ж так рано вернулись, мало погуляли? Устал, спать хочу. Знаете, что я вам скажу, сеньор доктор, эти нынешние праздники и сравнить нельзя с тем, как раньше, бывало, Новый год встречали. Нет, отчего же, в Бразилии это красиво, они обмениваются этими протокольными учтивостями, поднимаясь по лестнице, и на площадке Рикардо Рейс прощается: До завтра — и устремляется на штурм второго пролета, Доброй вам ночи, ответил Пимента и принялся гасить лампы, оставив только дежурные, а потом, перед тем как лечь, он поднимется на другие этажи для той же процедуры, пребывая в уверенности, что покой его никто не нарушит, ибо новые постояльцы в такое время не прибывают. Слышатся в коридоре шаги Рикардо Рейса, тишина стоит такая, что самый легкий звук отдается гулко, во всех номерах темно — то ли постояльцы уже спят, то ли все выехали — лишь в глубине тускло поблескивает табличка с номером 201, и только сейчас Рикардо Рейс замечает пробивающуюся из-под его двери полоску света: забыл выключить перед уходом, что ж, это с каждым может случиться, он всунул ключ в замочную скважину, отпер дверь, увидел сидящего на диване человека, узнал его мгновенно даже по прошествии стольких лет и, не подумав даже, что увидеть перед собой Фернандо Пессоа — событие не совсем заурядное, сказал: Привет, хоть и не был вполне уверен, что тот ему ответит, ибо абсурд не всегда повинуется законам логики, но в данном случае ответ прозвучал, и было произнесено: Привет, и протянута рука, а потом они обнялись: Ну, как поживаете? спросил один из них или оба разом, а выяснять досконально, кому все же принадлежали эти слова, учитывая незначительность их, не имеет смысла. Рикардо Рейс снял плащ, повесил шляпу, аккуратно пристроил раскрытый зонт в ванной комнате — если с него еще капает, пропал паркет — но предварительно ощупал влажный шелк, убедился, нет, не течет, дождя не было все то время, пока он шел в отель. Потом придвинул кресло и уселся напротив гостя, заметив, что Фернандо Пессоа пришел к нему налегке, то есть не защитился от ненастья ни плащом, ни пальто, ни другой одеждой, которую принято именовать «верхней», и без головного убора, то есть шляпы, а надел для встречи черный костюм-тройку — пиджак, брюки, жилет — белую рубашку, черный галстук, черные башмаки, черные носки, как принято у тех, кто носит траур, или по должности занимается погребением покойников. Они глядят друг на друга с симпатией, видно, что оба рады встрече после столь долгой разлуки, и первым нарушает молчание Фернандо Пессоа: Я узнал, что вы меня навещали, а я отлучался, но мне сказали о вашем приходе, а Рикардо Рейс ответил на это так: Я думал, что вы — там и никуда не выходите, и Фернандо Пессоа пояснил: Нет, пока еще выхожу, еще примерно месяцев восемь мне можно будет перемещаться свободно. Почему именно восемь? — осведомился Рикардо Рейс, и Фернандо Пессоа пояснил предоставленные им сведения: В среднем, как правило, срок этот составляет девять месяцев, ровно столько, сколько проводим мы во чреве матери, я полагаю, это придумано для сохранения некоего равновесия: до того, как мы появляемся на свет, нас не видят, но целыми днями думают о нас, а после того, как мы этот свет покидаем, нас снова уже не видят и потихоньку забывают, и, кроме случаев исключительных, девяти месяцев хватает для полного забвения, ну, а теперь, вы мне расскажите, что привело вас в Португалию. Из внутреннего кармана пиджака Рикардо Рейс достал бумажник, а из него — сложенный вдвое бланк и хотел было протянуть его Фернандо Пессоа, однако тот жестом остановил его, сказав: Я уже не умею читать, прочтите сами, и Рикардо Рейс прочел: Фернандо Пессоа скончался тчк выезжаю Глазго тчк Алваро де Кампос, и, получив эту телеграмму, я решил вернуться, я счел это своим долгом. Весьма любопытный тон этого сообщения, узнаю стиль Алваро де Кампоса, даже в этих четырех словах чувствуется злорадное удовлетворение, я бы даже сказал — угадывается усмешка, ибо по сути своей Алваро — именно таков. Была и еще одна причина для моего возвращения, более эгоистическая, что ли: в ноябре в Бразилии произошла революция, много убитых, много арестованных, я опасался, что ситуация усугубится, но колебался — ехать, не ехать — а когда получил телеграмму, решился и сказал себе, как сказал бы постороннему человеку: Видно, тебе, Рейс, на роду написано бегать от революций, в девятьсот девятнадцатом удрал в Бразилию из-за революции, которая не удалась, теперь — из Бразилии от революции, которая, по всей видимости, тоже провалится, но, строго говоря, из Бразилии я не бежал и, быть может, остался бы там, если бы не ваша кончина. Да, помнится мне, за несколько дней до смерти читал сообщения об этой революции, устроенной, кажется, большевиками. Да, ее устроили большевики — сержанты и солдаты, но одних перебили, других пересажали, так что в два-три дня с ними было покончено. Очень было страшно? Очень. У нас в Португалии тоже были революции. Доходили до меня такие известия. Вы — по-прежнему монархист? По-прежнему. Без короля? Можно быть сторонником монархии и не любить короля. И это — ваш случай? Именно. Вас не смущает это противоречие? С такими ли еще я сталкивался в жизни.
Фернандо Пессоа поднялся, прошелся по комнате, в спальне постоял у зеркала, вернулся: Как странно — смотреть в зеркало и не видеть себя. А вы не видите себя? Нет, не вижу, знаю, что смотрюсь, и ничего не вижу. Но у вас есть тень. Только тень и есть. Он снова уселся в кресло, закинул ногу на ногу: И что же теперь — намерены остаться в Португалии или вернетесь на родину? Пока не знаю, но самое необходимое у меня с собой, может быть, осяду, открою кабинет, займусь частной практикой, появятся пациенты, а может статься, вернусь в Рио, право, не знаю, но сейчас я здесь и полагаю, что приехал в конечном счете из-за того, что вы умерли, и ход моих рассуждений привел меня к выводу: вас нет, а занять ваше место в пространстве могу только я. Живой не может заменить мертвеца. Никто из нас не может считаться по-настоящему живым или непреложно мертвым. Хорошо сказано, чем не сюжет для оды. Оба улыбнулись, и Рикардо Рейс спросил: А скажите, как вы узнали, что я остановился именно в этом отеле? Мертвые знают все, это одно из преимуществ нашего положения, ответил Фернандо Пессоа. А как вы вошли ко мне в номер? Как вошел бы всякий. Не прилетели по воздуху, не прошли через стены? Что за нелепые мысли приходят вам в голову, дорогой мой, вы начитались готических романов, а на самом деле мертвые ходят путями живых, ибо никаких иных нет, и я, как любой смертный, отправился к вам с Празерес, поднялся по лестнице, открыл дверь и сел на диван дожидаться вашего возвращения. И никто не заметил, что в отель вошел неизвестный, ибо здесь вы — неизвестный? Да, это тоже — преимущество нашего положения: если мы не хотим, чтобы нас видели, нас не видят. Но я-то вас вижу. Потому что я хочу, чтобы вы меня видели, ну, а кроме того, давайте задумаемся — кто вы? Вопрос был риторический и, следовательно, не предполагал ответа, и Рикардо Рейс этого ответа не произнес и не услышал. Повисло молчание, плотное и долгое, только слышно было, как в другом мире, на площадке лестницы часы пробили два. Фернандо Пессоа поднялся. Мне пора. Так скоро? Вы не подумайте, ради бога, что я обязан возвращаться к определенному сроку, я совершенно свободен, да, бабушка моя — там, но она уже мне не докучает. Посидите еще. Уже очень поздно, вам надо отдохнуть. Когда же вы вернетесь? А вы хотите, чтобы я вернулся? Очень хочу — мы смогли бы поговорить, восстановить нашу былую дружбу, не забывайте, меня не было здесь шестнадцать лет, и я чувствую себя на родине чужестранцем. А вы учтите, что мы сможем пробыть вместе лишь восемь месяцев. Когда впереди восемь месяцев, кажется, что это — целая жизнь. Я появлюсь, когда смогу. Не станем назначать дату, час, место нашей встречи. Все что угодно, только не это. Что ж, — тогда до скорого
Фернандо Пессоа отворил дверь номера, вышел в коридор. Шагов его было не слышно. Две минуты спустя — ровно столько времени нужно, чтобы спуститься с высокой лестницы, хлопнула входная дверь, прожужжал электрический шмель. Рикардо Рейс подошел к окну. По Розмариновой улице удалялся Фернандо Пессоа. Летели огни трамваев — пока еще параллельно друг другу.
Говорится — а верней, пишется в газетах, которые действуют то ли по собственному убеждению, не получив никакого задания свыше, то ли по воле того, кто водит рукой пишущего, словно недостаточно предложить и намекнуть, так вот, эпическим стилем какой-нибудь тетралогии сообщают газеты, что, возвысясь над павшими во прах великими державами, наша португальская нация утвердит свою необыкновенную силу и ум, воплощенные в людях, которые этой нацией руководят. Ну, стало быть, падут во прах, провалятся в тартарары — это слово для того здесь и употреблено, чтобы ясно было, какой апокалиптический грохот будет сопровождать подобную неприятность — великие державы, пока еще исходящие кичливым высокомерием и от сознания своей мощи надувающиеся спесью — сплошное надувательство! — и не за горами тот счастливый день, не значащийся пока в анналах, не занесенный на скрижали, когда государственные мужи из иных стран покорно притекут за советом, помощью, вразумлением, лаской и милосердием, за маслицем для светильника не куда-нибудь, а в лузитанские пределы, не к кому-нибудь, а к тем могучим мужам нашего отечества, которые правят всеми прочими португальцами, и в первую голову — к самой светлой голове в нашем правительстве, стоящей притом во главе его, а заодно исправляющей должность министра финансов, к Оливейре Салазару, на почтительном расстоянии от которого и в том порядке, как будут скоро печатать их фотографии в тех же самых газетах, следуют Монтейро Внешних Сношений, Перейра Торговли, Машадо Колоний, Абраншес Общественных Работ, Бетанкур Морского Флота, Пашеко Просвещения, Родригес Юстиции, Соуза Пассос Обороны, которого не следует путать с Соузой Паэсом — Внутренних Дел, а пишем мы так пространно и подробно, чтобы просители могли поточнее узнать, к кому за чем кидаться, и еще не упомянули Дуке Сельского Хозяйства: ни одно пшеничное зерно в Европе и во всем мире не прорастет, не осведомясь предварительно о его мнении, и Андраде Корпораций, ибо новое наше государство есть государство корпоративное, но, поскольку оно еще в колыбельке, то и Андраде — пока не в ранге министра. Еще пишут здешние газеты, будто большая часть страны уже пожинает наилучшие и обильнейшие плоды нового управления и образцового общественного устройства, и пусть тот, кто усомнится в истинности подобного заявления, сочтя его бессовестным самовосхвалением, прочтет женевскую газету, которая пространно и по-французски, что придает публикации особый вес, распространяется о диктаторе Португалии, утверждая, что нам, его подданным, неслыханно повезло, ибо мы вверили высшую власть в стране в руки мудреца. Автор статьи, коего мы от всего сердца благодарим, совершенно прав, но просим принять в расчет следующее наше рассуждение — с не меньшими основаниями можно будет записать в мудрецы вышеупомянутого министра народного просвещения Пашеко, когда в обозримом будущем он заявит, что начальное образование не должно включать в себя ничего лишнего, а напротив, ограничиваться предоставлением лишь самых необходимых знаний и никак не поощрять тягу к чрезмерной учености, каковая тяга, проявившись прежде времени, пользы не принесет, и что неученье, конечно, тьма, но обучение в духе материализма и безбожия, которое душит благие порывы и высокие помыслы, есть пагуба несравненно большая, а потому, возвышает свой газетный голос Пашеко, идя на коду, Салазар — величайший воспитатель нашего века, что можно счесть заявлением довольно опрометчивым и даже несколько дерзким, поскольку века этого минула всего лишь треть.
Не следует полагать, будто эти новости появились на одной и той же газетной полосе — в этом случае взгляд читателя, связав их воедино, придал бы им тот взаимодополняющий и сиюминутный характер, который им вроде бы присущ. Нет, все эти события случались и излагались в прессе на протяжении двух-трех недель, а на этой странице они расставлены, как костяшки домино, подгоняемые одна к другой, и только «дубль» — перпендикулярно, ибо это — значительное событие и заметно издалека. Рикардо Рейс просматривает утренние газеты, с удовольствием прихлебывая превосходный кофе с молоком и жуя поджаренные хлебцы — гордость отеля «Браганса» — хрустящие, но не пересушенные, и противоречие здесь кажущееся, поскольку эти лакомства принадлежали к иным временам, теперь таких печь не умеют, секрет утерян, оттого и показалось вам соседство двух определений неправомерным. Мы уже знаем, что горничную, которая приносит ему завтрак, зовут Лидия, это она стелит постель, убирает и чистит номер, а к Рикардо Рейсу обращается не иначе как «сеньор доктор», а он, хоть и называет ее просто по имени, но, как человек благовоспитанный, говорит ей «вы»: Принесите то-то или Сделайте то-то, и Лидии это очень нравится: она к такому не привыкла, обычно ей начинают тыкать с первого же дня, люди думают, что раз деньги заплатили, то им все можно и на все право есть, впрочем, надо признать, что еще один человек из числа постояльцев отеля обращается к ней так же учтиво — это барышня Марсенда, дочка нотариуса Сампайо. В Лидии, как говорится, что-то есть, ей под тридцать, так что женщина она вполне взрослая, хоть и нерослая, личность, можно сказать, сложившаяся и к тому же хорошо сложенная, смуглая и черноволосая, какой и подобает быть португалке, если, конечно, имеет смысл отмечать какие-то особые черты или физические особенности простой и обыкновенной прислуги, которой до сих пор приходилось только мыть пол, подавать завтрак да однажды посмеяться, стоя у окна, над тем, как забавно выглядит прохожий, перебирающийся через лужу на горбу у другого, а постоялец улыбался, он такой симпатичный, а лицо грустное, на счастливого человека не похож, хоть в иные минуты лицо его проясняется, вроде как в этом номере — когда тучи рассеиваются, выпуская на небо солнце, то здесь все будто залито лунным светом, не светом, а тенью света, озаряется странной дневной луной, и поскольку лицо Лидии находилось в удачном ракурсе, Рикардо Рейс заметил маленькую родинку на крыле ее носа и подумал: Ей идет, а потом уже и сам не мог понять, к чему же относится его одобрение и что именно идет Лидии — родинка, белый передник, накрахмаленная наколка на голове или кружевной ободок охватывавшего шею воротничка, Да, можете забрать поднос.
Прошло три дня, а Фернандо Пессоа так и не появился больше. Рикардо Рейс не задавал себе вполне уместный в такой ситуации вопрос: Может быть, мне это приснилось, ибо твердо знал, что это ему не приснилось, что Фернандо Пессоа во плоти, а отнюдь не тень его — они ведь обнялись при встрече — был в этом самом номере прошлой ночью, под Новый год, был и обещал вернуться. Рикардо Рейс не сомневался в том, что так все и было, но досадовал на такое промедление, и собственное бытие теперь представлялось ему замершим в ожидании, оказавшимся в подвешенном состоянии и вообще проблематичным. Он вчитывался в строки газет, пытаясь отыскать приметы, ниточки, штрихи, из которых можно было сложить портрет португальца — не для того, чтобы вглядеться в лицо своей страны, а чтобы осмыслить свой новый облик и новую сущность, чтобы можно было поднести руки к лицу и узнать себя, переплести пальцы и стиснуть ладони, сказав: Это — я, я — здесь. На последней странице внимание его привлекло обширное — не меньше двух широких ладоней — рекламное объявление, на котором вверху справа помещен был античный профиль Фрейре Гравера, изображенного с моноклем и при галстуке, а внизу, чуть не до самого подвала, бил водопад других рисунков, представлявших весь ассортимент товаров, производимых на его предприятиях, в сопровождении пояснительных и весьма многословных подписей, хотя, помнится, кто-то сказал, что показать — то же, что и сказать, а, может быть, и еще лучше, но это правило не распространяется на самую главную подпись и надпись, содержание которой гарантирует как раз то, что не может быть показано, а именно — несравненное качество товара: фирма, основанная пятьдесят два года назад своим нынешним и, стало быть, бессменным владельцем, не посадившим ни единого пятнышка на безупречную репутацию, выучившимся и выучившим детей в первых европейских городах, получила — единственная в Португалии! — три золотые медали, оборудована по последнему слову техники, на ее предприятиях работают шестнадцать приводимых и действие электричеством машин, одна из которых обошлась в шестьсот тысяч, и, Боже милостивый, чего-чего только не умеют делать эти машины, ну, разве что читать, и какое зрелище очам являет этот мир, и если уж мы опоздали родиться и нам не довелось увидеть под стенами Трои щит Ахилла, где изображены были во всех подробностях земля и небо, то давайте хоть в Лиссабоне диву дадимся при виде иного, португальского щита, предлагающего бесчисленные чудеса — номера для домов, для номеров отелей, номерочки для шкафов, номерки гардеробные, точилки для бритв, ремни для правки их же, ножницы, ручки с золотыми перьями, прессы типографские, чеканочные, копировальные, печати резиновые и металлические, буквы и изображения государственного флага эмалевые, штемпеля для ткани и под сургуч, жетоны для банков и марки для кафе, тавро для скота, клейма для деревянной тары, ножи складные, знаки номерные государственные автомобильные и велосипедные, кольца, медали за победы во всех решительно видах спорта, буквы, из которых можно сложить название любого магазина, какого угодно кафе или казино, а сложив, поместить их на фуражку разносчику или швейцару, вот, например «Молочная Нивея», не путать с «Молочной Алентежана», чьи служащие таких фуражек не носят, шкафы несгораемые, плоскогубцы для закрутки пломб свинцовых и латунных, фонари электрические, ножи перочинные с четырьмя лезвиями — нет, не те, что были упомянуты раньше, другие! — эмблемы, штампы, формы для изготовления вафель, мыла и резиновых подошв, монограммы и вензеля в золоте, серебре и иных металлах, зажигалки, валики и краска для дактилоскопических отпечатков, вывески с гербами для посольств португальских и иностранных, таблички дверные — доктор Имярек, нотариус Такой-то, адвокат, акушерка — и для учреждений: «Посторонним вход воспрещен», «Церковный совет», «Запись актов гражданского состояния», а также металлические колечки, надеваемые на лапку голубям, замки висячие и врезные и прочая, и прочая, и прочая — трижды повторяем это слово, показывая, что ассортимент далеко не исчерпывается всем вышеперечисленным, и добавим лишь, что изготовляют также на этих предприятиях высокохудожественные металлические оградки для могил — конец и точка. И сущей ерундой выглядят рядом со всем этим груды божественного кузнеца Гефеста: всю вселенную выгравировал он на щите Ахилла, но не вспомнил при этом, что надо оставить там крошечный кусочек пространства и на нем изобразить пятку прославленного героя, пятку с торчащей из нее стрелой Париса, забыли о смерти и боги, но это и неудивительно — они же бессмертны, хотя, впрочем, можно счесть эту забывчивость проявлением милосердия, пеленой, заволакивающей глаза тех, чей век отмерен, тех, кому для счастья достаточно не ведать, когда, где и как это случится, но обстоятельней или суровей олимпийцев оказался бог гравировальных работ Фрейре, точно указывающий конец и место, где придет нам конец. Это не реклама, а лабиринт, роман, паутина. Погрузившись в чтение, забыл Рикардо Рейс, что остывает кофе и тает масло на тостах: обращаем внимание наших уважаемых заказчиков, что наша фирма нигде не имеет никаких представительств, филиалов и агентств, остерегайтесь самозванцев, именующих себя нашими представителями и агентами, вводя в заблуждение тех, кто желал бы прибегнуть к нашим услугам, а также клейма для винных бочек и для туш на скотобойне, но тут Лидия, вошедшая, чтобы забрать поднос, огорчилась: Не понравилось, сеньор доктор, невкусно? — нет, отчего же, просто он зачитался. Хотите, я закажу новые хлебцы и подогрею кофе? Нет, не нужно, и так хорошо, да и есть мне не хочется, и с этими словами поднялся и, чтобы утешить расстроенную горничную, взял ее за руку ниже локтя, ощутив под сатиновым рукавом тепло ее кожи. Лидия потупилась, сделала шаг в сторону, но рука последовала за ней, и так продолжалось несколько мгновений, до тех пор, пока Рикардо Рейс не убрал руку, а Лидия подхватила поднос, и посуда на нем зазвенела так, словно началось землетрясение с эпицентром в номере двести один, а еще точнее — в сердце горничной, и вот она уходит, но так скоро не успокоится,, войдет в кладовую, поставит чашки-тарелки, прижмет ладонь к тому месту, которого коснулась рука постояльца — скажите пожалуйста, до чего же нежная нынче пошла прислуга, подумал бы, вероятно, человек, склонный руководствоваться расхожими представлениями и сословно разграниченными чувствами — и весьма вероятно, что именно таков Рикардо Рейс, который сейчас язвительно корит себя за то, что уступил дурацкой слабости: Просто не верится, что я мог допустить подобное и с кем — с горничной, но дело-то все в том, что случись ему сейчас нести поднос с посудой, он бы узнал, что и у постояльца руки ходят ходуном не хуже, чем у горничной. Да-с, таковы свойства лабиринтов — в них есть улицы, переулки и тупики; как уверяют люди знающие, для того, чтобы выбраться, надо идти, поворачивая всегда в одну и ту же сторону, однако нам надлежит знать, что способ этот противен природе человеческой.
Выходит Рикардо Рейс на улицу — сперва на неизменно Розмариновую, с нее попадет на какую-нибудь другую, мало ли их, сверху, снизу, слева, справа — Арсенальная, Луговая, Мельничная, Двадцать Четвертого Июля — разматываются первые витки романа, протягиваются паутинные нити — Боависта, Распятия, и так много их, что ноги устанут, не может человек шагать, куда глаза глядят: не одним лишь слепцам требуются белая трость, которой ощупаешь дорогу на пядь вперед, или собака-поводырь, которая почует опасность, даже зрячим нужно, чтобы впереди брезжил свет или надежда — что-то такое, во что можно верить, чем вдохновиться, а за неимением лучшего, на крайний случай сойдут и собственные наши сомнения. А Рикардо Рейс у нас — зритель и созерцатель того представления, что дает нам мир, мудрец, если в этой созерцательности и заключена мудрость, по воспитанию и душевному складу человек посторонний и безразличный, но дрожь пробирает его, когда над головой проплывает обыкновенное облако, и как легко оказывается понять древних — и греков, и римлян — которые верили, что ходят рядом с богами, что те присутствуют везде, сопутствуют всюду и всегда — в тени дерева, у ручья, в широкошумной дубраве, на берегу моря или в волнах его, в объятиях возлюбленной, будь то смертная женщина или богиня, если уж так угораздило. Ах, как не хватает Рикардо Рейсу собаки-поводыря, трости или посоха, света впереди! ведь этот мир и этот Лиссабон — суть темная туча, скрывающая солнце, север, восток, запад и оставляющая открытым один путь — вниз, и если человек пал духом, то будет падать все ниже, наподобие того безголового и безногого манекена. Неправда, что возвратился он из Рио-де-Жанейро по природному малодушию или, выражаясь яснее и проще, сбежал, потому что струсил. Неправда, что вернулся он потому, что умер Фернандо Пес-соа, поскольку никем и ничем нельзя заполнить пустоту, оставшуюся в пространстве или во времени после того, как оттуда было извлечено что-то или кто-то — Фернандо ли, Алберто [16] — ибо каждый из нас есть нечто единственное в своем роде и незаменимое, нестерпимо банально звучит это высказывание, и, произнося его, мы даже и не представляем, до какой степени банально: Если даже Фернандо Пессоа сейчас предстанет передо мной вот сейчас, когда я иду вниз по Проспекту Свободы, это будет уже не Фернандо Пессоа и не потому, что его на свете нет — нет, самое весомое и решающее обстоятельство заключается в том, что ему нечего добавить к тому, чем он был и что сделал, к тому, как жил и что написал, неужели тогда ночью он сказал правду и в самом деле разучился, бедняга, даже читать? И неужели придется Рикардо Рейсу прочитать ему эту вот заметку, напечатанную в журнале под овальным портретом: Несколько дней назад смерть унесла Фернандо Пессоа, выдающегося поэта, на протяжении всей своей недолгой жизни остававшегося почти неизвестным широкой публике и, можно даже сказать, скаредно таившего сокровища своего творчества, как если бы он боялся, что их у него похитят, но его блистательный талант со временем будет, несомненно, оценен по достоинству, как уже не раз бывало с другими гениями нашей словесности, которые также получили запоздалое признание лишь после смерти, и, тут вот, стало быть, такая легкая недоговоренность, имен не называем, но все-таки самое скверное у всей этой журналистской шатии — это сознание вседозволенности и своего полного права писать решительно обо всем, это ведь какой надо обладать наглостью, чтобы приписывать немногим избранным мысли, которые могли зародиться лишь в голове у так называемого большинства, ну, как вам это нравится: Фернандо Пессоа утаивал свои произведения, опасаясь, что их украдут, какая убогая, какая бездарная чушь! — и Рикардо Рейс яростно стучит по плитам тротуара стальным наконечником зонта, который способен послужить посохом, но только пока дождя нет, человек превосходнейшим образом может пропасть, даже когда идет по прямой. Он выходит на площадь Россио, оказавшись словно на перекрестке, на скрещении четырех или восьми дорог, которые, будучи пройдены или продолжены, сойдутся, как нам уже известно, в одной точке или в одном месте, именуемом бесконечностью, а потому не имеет ни малейшего смысла выбирать какую-нибудь одну: придет срок — и предоставим эту заботу случаю, который, как опять же нам известно, ничего не избирает, а всего лишь подталкивает, тогда как сам в свою очередь подталкивается силами, нам заведомо неведомыми, а и узнали бы мы их, что бы мы узнали? Лучше уж верить в эти таблички и дощечки, изготовленные, вероятно, на предприятиях Фрейре Гравера, таблички и дощечки с именами врачей, адвокатов, нотариусов, всех этих нужных людей, которые и сами выучились, и нас научат определять, куда и откуда дует ветер бедствий, и дай Бог, чтобы не совпадали эти ветры по смыслу и направлению, хотя это-то как раз не очень важно — нашему городу достаточно просто знать, что роза ветров существует, никто не обязан пускаться в путь, ибо это — не то место, откуда начинаются дороги, и не та волшебная точка, где дороги сходятся, напротив, здесь они меняют смысл и направление, север именует себя югом, юг — севером, замерло солнце между востоком и западом, а город подобен горящему на щеке рубцу, он — как слеза, которая не высыхает и которую нечем утереть. Рикардо Рейс думает: Надо открыть кабинет, надеть белый халат, начать прием пациентов, хотя бы для того, чтобы дать им умереть, по крайней мере, они, пока живы, составят мне компанию, это будет последнее доброе дело для каждого из них — стать больным-целителем для больного целителя, не возьмемся утверждать, что такие мысли приходят в голову всем докторам, но к доктору Рейсу — пришли, и у него есть на то особые, пока еще смутно различимые причины: Какие же болезни я буду лечить, где и для кого, и напрасно считается, будто такие вопросы требуют всего лишь ответов, это пагубное заблуждение, ибо мы всегда отвечаем деяниями и поступками, деяниями и поступками же спрашиваем.
[16] Алберто Каэйро — первый из гетеронимов Фернандо Пессоа, буколический поэт, скончавшийся по воле своего создателя в 1915 году.