Год великого перелома
Шрифт:
— Ну? Чего встала? — спросил Игнаха.
— Я, батюшко, водиться с ребеночком.
— Ну так и иди.
Сопронов отвернулся к Мите Куземкину и поздоровался с ним за руку:
— Пошли сразу в читальню! Митя в недоумении крякнул:
— Пошли. Я что… Каково ночевалось-то?
Холостяк Митя, конечно же, намекал на ночь, проведенную Сопроновым с женой в поповской кровати. Сопронов сдержался. Отмолчался.
Деревня сегодня безлюдна, спокойна. Дымились последние запоздалые печи. Небо начинало светлеть, вставала розовая заря. Словно и не было вчерашней суматохи.
— Где корова?
— Какая корова? — Митя сначала как бы не понял. — Твоя!
— Дома… — признался Митя. — Забыл сказать, вчера-то…
— Девичья у тебя стала память, Куземкин. А лошадь?
— Лошади, Павлович, у меня не было.
Труба над лошкаревскою крышей дымила в синее шибановское небо. В избе-читальне опять было дымно, но не от печи, а от трубокуров. Миша Лыткин и Кеша Фотиев сидели на корточках и палили махорку. Селька топил печку точеными балясинами, выломанными из перил лошкаревской лестницы. Сопронов за руку поздоровался с Кешей и с Мишей Лыткиным. Сел за стол, на котором лежал вчерашний дресвяный камень.
— Так…
Все стихли. Игнаха обвел активистов почти добродушным взглядом.
— Так… Где десятской?
— Дак тут вроде, прибегала уж… Тонька-то пигалица, — осторожно сказал Миша Лыткин, и снова стало тихо. Только трещали и плавились в печке крашеные точеные балясины.
— Ну, вот что! — сказал Игнаха. — Ты, Миша, беги за десятским… И ты, Сильверст, иди по своим делам! Скажи жонке, чтобы к вечеру баню… А ты, Асикрет Ливодорович, пока останься.
Когда Лыткин и Селька исчезли, Сопронов поглядел на Кешу:
— Какова жизь, Асикрет Ливодорович?
— Да ведь что, Игнатей да Павлович, — поежился Кеша. — Жизь она все такая, все вверьх головой.
— Не напостыла тебе твоя изба? Ежели не напостыла, дак и живи.
— Да ведь я што, я бы, конешно дело, пожил бы и в опушоном дому. Да, вишь, средствов-то нет, ежли купить.
Сопронов отодвинул на столе камень и подвинул чернильницу.
— Вот! Пиши заявленье. Дадим тебе в счет колхозной ссуды дом Евграфа Миронова!
Кеша не поверил своим ушам:
— Евграфов?
— Евграфов.
Кеша опять как-то остолбенел. Но постепенно стал оживать, задвигался на скамье, начал глядеть то на Сопронова, то на Куземкина.
— Пиши, пиши! — поддержал Куземкин. — Вот тебе чистая грамота.
— Дак это… А самово-то ево куды?
— Ево в твою. Ежели не отправим еще дальше, — сказал Сопронов.
— Да я, вишь, это… Грамота-то моя не больно. Ежели бы кто написал, а я расписаться-то дюж.
— Ну, с тебя пол-литра, — сказал Митя. — Я тебе напишу заявленье…
Митя взял клок бумаги и сел за стол. Сопронов разглядывал камень.
— Дресва… Из банной шайки. Вот только из чьей шайки? Как думаешь, Асикрет Ливодорович?
Ошеломленный Кеша не сразу и понял, о чем его спрашивают.
— Шаек-то, Игнатей, оно много… В кажной бане есть. Шаецьки-ти. Думаю, надо робетешек спросить, дело такое. Игрище было у Самоварихи… Жучкове семейство ночует там жо…
Кеша не договорил, заскрипела лестница. Дверь открылась, запыхавшаяся Тоня поздоровалась и остановилась у порога. Куземкин откинулся от стола:
— Ты вот чево скажи, Антонида! Десятские нонче кто?
— Мы. — Тоня перевела дух.
— А кто это у вас ночевал-то? Не выселенцы?
Тоня молчала. «Откуда узнали? Да ведь узнать не диво, деревня большая», — подумала девка.
Сопронов кивком приказал Куземкину продолжать писать и сам обернулся к Тоньке:
— Беги и скажи им, чтобы шли суда! После этого сбегаешь за Иваном Нечаевым.
Тоня, не говоря ни слова, повернулась и в коридор. На улице она и впрямь побежала. «Углядел кто-то. Либо Евстафей сказал…» На бегу — какие же мысли, какие думы? Только и вертелось одно в голове: дома ли братья с невесткой. Собирались ехать за сеном. Дровней у двора нету, видать, уехали. Маменька баню налаживает, сегодня суббота. Тоня не вбежала, а влетела в избу… Господи, что это? Посередине избы лохань с теплой водой, все три украинки босиком. Подолы подоткнуты. Ноги голые выше колен, ладно, что мужиков нету. У одной в руке тряпка затирать пол, у второй голик. Третья в ведре щелок разводит. Ой, девушки, матушки! Тоня к той, что постарше, ко Груне:
— Кидайте все! Вас ведь зовут!
— Куды зовут? — Все трое стали белее известки.
— Уходите! Идите потихоньку деревней-то, у гумна дорога направо в Залесную! Десятского по деревням больше не спрашивайте. В Залесной спросите баушку Миропию. В других домах ночевать тоже пускают…
Тоня из избы вон, да только вспомнила, какая обутка у той, что постарше, у Груни. Вернулась Тонька-пигалица, быстро слазала на полати, подала старые подшитые валенки:
— На-ко вот! На воду-то не ступай…
— Ой, милая! Да что ты. — Выселенка заплакала, обняла и сует Тоне какую-то денежку. Тоня отскочила, замахала руками:
— Обувай, обувай с Богом. Да скорее. Как бы сюда не пришли…
Сама во двери и за Иваном Нечаевым. Может, забудут про выселенок-то? Нечаев придет в читальню, пойдет у них разговор. Той минутой и успеют девки уйти. А куда бедным идти? Везде свои митьки с игнашками…
И Тоня бежит к Нечаевым еще проворнее. Если бы она знала, сколько раз до вечера придется ей сновать вдоль по деревне, может, не стала бы торопиться.
В читальне стало теплее. Не столько от лошкаревских балясин, сколько от мартовского первого солнца, бьющего в окна. Сопронов листал бумаги. Кеша Фотиев давно убежал. Готовится к переселению в Евграфов дом. Обиженный Лыткин сидит за печкой, не разговаривает. Куземкин то и дело глядит в окно. Нечаев не шел. Тонька сказала, что у Нечаевых пекли картофельные рогульки и что Нечаев прийти сразу не посулился. Тогда послали за счетоводом Володей Зыриным, потом за Акйндином Судейкиным, потом за Жучком. Но никто не шел на вызов Сопронова! Тонька бегала по деревне зря. Далеко ли ушли выселенки? Каждый раз, вставая перед начальниками, Тоня чуяла, как обмирало сердце: вот сейчас возьмут и спросят, где выселенки. Но, видно, и правда подзабыли, раз не спрашивают…