Год великого перелома
Шрифт:
— К Жучку пускай Зырин идет! А мы к Мироновым. Подсобим переселиться товарищу Фотиеву. Ну, а ты што? — Сопронов остановился у крыльца при виде бегущей Тоньки-пигалицы. — Где выселенцы? Почему не явились?
— Ой, и не знаю я… — растерялась Тоня. — Вроде сюда пошли, а где не знаю…
— По какой дороге пошли? — вскипел Сопронов и приказал Куземкину. — Запреги лошадь! Догнать!
От Евграфова дома донеслось приглушенное вытье, это в голос ревела беременная Палашка.
Попритих Киндя Судейкин! Задумался. Стряхнул задумчивость и увидел, что остался в лошкаревской хоромине вдвоем с Селькой,
«Ох, кабы холостому-то быть! Я бы товды хоть на Соловки, хоть на Мурман. Полдела бы! Кабы не семеро-то по лавкам, — думал Судейкин. — Поехал бы куда глаза глядят, не пикнул бы. Везите, мать вашу, так-растак!»
Селька шуровал кочергой в лошкаревской печке. Прилаживался скутать, то есть закрыть вьюшки и задвинуть заслонку.
— Селька, — прервал Киндя собственную задумчивость. — А ты у отца-то как топишь? Через день или через два?
— Твое-то какое дело! — огрызнулся Сопронов-младший.
— Топи, батюшко, раз в нидилю. Дровам економия. И воздух легче, — кротко посоветовал Киндя и вышел в сени.
На улице его опять ослепил нестерпимый мартовский свет. И сразу забылись угрозы Игнахи Сопронова. Яркое солнце растапливало снег, не скиданный с лошкаревской крыши. С застреха падала крученая серебряная струя. Пригоршню обжигающе-холодной воды ветер плеснул за шиворот, вернул Кинде прежнюю бодрость.
— Запрягай, Судейкин, поехали по сено, пока дорога не пала! — кричал из своего проулка Нечаев. — А то уж и сундуки вон из снегу вытаивают.
— Какие такие сундуки? — спросил Киндя.
— Да вон сундук у гумна вытаял. И хозяина нет.
Красный сундук, вывезенный Нечаевым от своего гумна и поставленный на дорогу, был закрыт на висячий замок. Бабы толпились около.
— Дак чей экой баской?
— Вроде бы я у Новожиловых видывала.
Подошла и сама Новожилиха, поглядела:
— Нет, девушки, это не наш сундук. Наш-то с розводьями.
— Дак ваш-то где, баушка? — спросил Киндя. — Не вытаял?
Старуха спохватилась и замолчала.
— Вот Селька Сопронов придет, сразу установит!
— А в Залесной-то, говорят, машина швейная вытаяла.
— Дак куды ее нонче? В сельсовет?
— В ковхоз.
Толпа девок и баб вместе с подводами и разномастною ребятней росла около красного сундука. Другая толпа — поменьше — скопилась у мироновского колодца. Ребятишки перебегали то туда, то сюда. В хоромах Евграфа Миронова только что скрылось начальство вместе с Кешей Фотиевым.
— Господи, до чего дожили! — всплеснула руками Таисья Клюшина. — Сундуки посередь улицы.
— Чево про сундуки говорить? Живых людей из домов выганивают.
— Михаиле, а ты-то чево ворон ловишь? Чем ты хуже Кеши-то?
— Он ишшо хоромы не приглядел.
Миша Лыткин смущенно перетаптывался на снегу:
— Мне што, я што, я пожалусга.
— Чево пожалусга?
— Дадут и ему другую хоромину.
— У ево с Игнахой да с Митькой лен не делен.
— Да лен-то у Игнахиной Зойки не трепан, делить-то нечево. Другой год. Измять измяла, а отрепать недосуг. Набито втугую.
— Где?
— Да в предбаннике!
— А ежели искра залетит?
— Товды вся баня под небо. А что Зойке искра? Она вон и головёшки с огнем выкидывает. Около бани от головешек черно. Носопырь еённые головешки собирает и топит.
— Горечими?
— Чево?
— Да головёшки-ти собирает.
Люди не приняли шутку Судейкина. Не тот был момент для Киндиных пригоножек! К тому же на виду оказалась Хареза — жонка Кеши Фотиева. В одной руке она несла сосновое помело, в другой корзину с двумя курицами и с петухом, завязанную холщовой тряпкой. Петуху в корзине было тесно, голова его торчала на воздухе. Краснела петушиная борода, и краснел гребень — куда денешься от весны?
Люди затихли и дали Харезе дорогу. Никто не сказал ни слова. Озираясь, торопливо проскочила баба в мироновские ворота. Следом за матерью показался Венко — Кешин старший, он волок по земле два ухвата и нес плоский германский котелок со складной ручкой. И этого пропустили, ничего не сказав! Люди молчали. Завздыхали, заговорили и зашептались все сразу только после того, когда из Евграфовых ворот за-под руки вывели плачущую растрепанную Марью — жену Евграфа Анфимовича и Палашкину мать. Увидев толпу, Марья взвыла, Игнаха и Митька свели ее с крыльца, оставили на снегу, а сами снова ушли в дом. Марья не успела упасть, кто-то подхватил ее, увел в ближнюю избу: к Самоварихе. Через минуту Шибаниха огласилась еще одним ревом: Палашку Миронову, тоже под руки, вывели из дому.
— Ну вот, Палагия, и на тибя нонь худая надия! — сказал про себя Судейкин. Отплевываясь на обе стороны, ушел Киндя домой. Была суббота.
Вера услышала дальний рев, когда ходила вниз к реке, чтобы снести в баню лучину и ополоснуть банные шайки. Надо было и воды наносить, пока не затоплена каменка. Только взяла водонос, только подошла к проруби, из деревни вместе с весенним ветром долетели причитальные крики. Вера Ивановна скорее сердцем, чем по голосу, почувствовала, что рев этот Палашкин. Вера водонос в сторону и ринулась вверх. У самой брюхо горой, а все бросила и побежала…
В Самоварихиной избе набралось много народу. Охающую Марью затащили на печь, внизу, на лавке, старухи и бабы приводили в чувство Палашку. Кто прикладывал к голове мокрое полотенце, кто натирал косицы. От Зыриных принесли скляночку с нашатырным спиртом. Палашка очнулась. Тонька-пигалица с помощью Самоварихи подвела ее к рукомойнику, умыла лицо и обтерла чистым рукотерником.
— Вот и ладно, вот и добро, — приговаривала Тоня. — Вишь, как ладно-то?
Но при виде только что прибежавшей Веры Палашка снова взревела, пала на лавку. Вера начала обнимать подружку и тоже заголосила. Палашку уложили на примосгье, где спали Жучковы бабы: Агнейка и Луковка, которые ночевали не дома. Велика изба у Самоварихи, хоть раскулачивай…