Год волка
Шрифт:
Порывистый ветер путался в ветвях, играл ими, раскачиваясь, как на качелях, свистел, шипел злобно и завывал, завывал в самых верхушках темных деревьев. Колька шагал и шагал, прикрывая слипающиеся глаза, запихав закоченевшие, скрюченные руки в рукава; палку он уже давно выпустил из замерзших рук. Валенки путались в свежих наметах снега и разъезжались в стороны. Штаны, пропитанные мочей, крепко застыли на ледяном ветру и теперь с каждым шагом громко хрустели, угрожали сломаться и больно резали промежность и худые, детские Колькины голяги.
Два волка шли стороной, прячась за деревьями и голыми, растопыренными кустами, а два шли открыто, прямо по Колькиным следам, чуть приотстав. Волки то
Казалось, Колька должен был бояться их, своих преследователей, своих сопровождающих, но он не боялся. Он уже находился в какой-то другой реальности, он уже не мог почувствовать такую близкую, такую смертельную угрозу. В голове, пылающей жаром, была какая-то каша из крови, грязно-зеленого снега и слез, постоянно застилающих глаза. Он просто машинально переставлял «деревянные» ноги, наваливался спиной на упругий ветер и с трудом удерживал голову с остатками реального сознания. Он даже близко не понимал: где он, что с ним происходит, кто идет рядом и сзади.
Когда Колька, запутавшись в очередном сугробе, валился на колени, волки, подступившие на расстояние двух-трех шагов, останавливались, как по команде; ждали, когда человек сунется лицом в колючий снег. Но человек снова поднимался, ловил равновесие и делал первый, второй, третий шаг, как бы разгонял себя, преодолевал тягучую пелену небытия, все крепче охватывающую сознание.
Волки садились на снег, откидывали на сторону хвосты и начинали выть, подлаивать и тягостно зевать. После каждого тягучего зевка они странно клацали зубами и трясли головой. Их вой вплетался в завывания ветра, перемешивался с стремительно летящим снегом и казался совершенно естественным, совершенно уместным в данной обстановке. Но Кольку волчий вой и клацанье зубов не трогали, и тем более уж не пугали, он и не слышал ничего; сознание молодого охотника уже так затуманилось, что и ноги уже жили как бы отдельно и просто автоматически выполняли первоначальную команду: шагали, шагали, и шагали….
Домой Колька притащился уже по ночи, еле живой от усталости, уснул почти сразу, как переступил порог. Сколько его не трясли, не расспрашивали, не добились ни слова. Лишь утром рассказал о случившемся.
Волки сопровождали парня почти до самого дома, упорно надеясь, что он упадет и перестанет шевелиться. А потом всю ночь выли, помогая разыгравшемуся бурану пугать жителей ближней улицы.
Все вместе, и отец, и председатель, и еще двое мужиков, собравшиеся ехать на место происшествия, решили, что Кольку они отпустили, так как были сыты, ведь сожрали целого коня.
Волки так и пакостили в тот год, до самой весны, да и на другую зиму, тоже от них были беды. Колькин батя еще пару штук отравил ядом, да это была лишь капля в море. Бригада охотников приезжала, откуда-то издалека, флажки натягивали вдоль болота, из ружей палили, да все впустую, не вышли волки из Мшистого болота, может, их там и не было уже, а может просто кружили по камышам, айда их выгони.
Колька с годами стал хорошим охотником, ружьем обзавелся, двуствольным. Часто вспоминал, как он на целую стаю волков с палкой кидался, но рассказывал об этом все реже, мало кто верил, улыбались снисходительно. Потом и вовсе перестал рассказывать, даже когда спрашивали, но сам помнил. Помнил их глаза, прозрачные, с желтым отливом, помнил клыки белые, как снег, помнил испачканную в крови и зелени шерсть на груди и голове, помнил отвисшие от обжорства до самого снега животы. Помнил Колька, как их было много вокруг него, маленького и одинокого. Никогда больше, за всю свою охотничью жизнь он не встречал такого количества волков. Да что там волков, даже просто следов в таком количестве никогда не встречал.
Мы одной крови
В сибирских, таёжных деревнях, посёлках зачастую принято навеличивать друг друга. Называть по имени и отчеству. Порой, даже рассмеяться хочется от того, что кто-то, обращаясь к пареньку лет семнадцати, восемнадцати навеличивает его. Или, того пуще, когда по имени, отчеству называют опустившегося селянина, грязно развалившегося на крыльце сельповского магазина.
И просто в разговоре между собой, женщины, упоминая о ком-то, непременно назовут его по имени и отчеству. Не всегда так, но очень часто. Чуть школу закончил, купили родители костюм, чтобы было в чём в жизнь идти, и тут же, словно приклеили отчество. Ещё, как бы и не заслужил, а с другой стороны, это возвышает, обязывает блюсти себя.
Но, как говорится, из любого правила всегда есть исключения.
Федюня и родился здесь, на самом юге Хабаровского края, и живёт, не думая, что можно куда-то уехать за лучшей долей, да и есть ли она где-то, лучшая доля. Так и живёт в своей деревне, не бедной, даже развивающейся за счёт промысла зверя разного, да народившегося недавно лесного промысла, когда начали осваивать лес широко, размашисто, начисто оголяя ближние сопки, да распадки, проделывая туда дороги для техники невиданной. Техника та уж не по одному бревёшку тянула к посёлку, а целыми охапками, будто старалась быстрее и быстрее извести тайгу, перемалывая при этом гусеницами и подрост молодой, и нарушая все ключики да ручейки. И не замечал никто этого, да и не хотел замечать, лишь одно, поистине волшебное слово решало и определяло всё: план!
Федюня уже в школу бегал, когда леспромхоз открыли и можно сказать, что босоногое своё детство паренёк провёл без душных выхлопов лесовозов, да натужного урчания трелёвочных тракторов, от которых аж земля вздрагивает.
Школу закончил, можно сказать, отличником, всего-то две четвёрки. И не бедовым рос, не то, чтобы тихоня, но пакости не творил, к соседям относился уважительно.
А вот, не дали ему отчества, не дали. Как был Федюня, ещё с дошкольного детства, когда шнурком за дедом таскался на речку, на рыбалку, так Федюней и остался. Может это оттого, что отца у парнишки никогда не было, откуда взяться отчеству, если отца нет.
А теперь уж четвёртый десяток разменял, у самого вон, двое спиногрызов погодков поднимаются. Да и ладно. Давно уже стали звать Фёдором. Жить можно. Скандалов серьёзных ни с кем не водил, зла ни на кого не держал, и на него никто не бычился, не смотрел из-за бровей. Радовался жизни, с самого детства мир узнавал с широко открытыми глазами.
Директор в промхозе сменился, всех стал навеличивать, по ручке здороваться, сигаретами дорогими угощать. Но хватило не на долго. Уже через месяц как-то само собой случилось, что отчество отпало и все, и директор тоже, стали привычно окликать его просто Фёдором. Про себя улыбнулся, но возражать не стал. Может на роду так написано.
В промхозе, а правильнее сказать в госпромхозе, Фёдор работал давно. Ещё с дедом грибы да ягоды таскал на сдачу государству, папоротник по весне собирал. О-о! на папоротнике хороший заработок был, присесть отдохнуть не хочется. По три раза за день полные мешки пучками уложенного папоротника вытаскивал на заготовительный пункт. Денежки промхоз сразу платил, за каждую партию. Радостно.
А ещё пуще радость, когда мать, принимая от него вечером деньги, заработанные за день, всплеснёт руками, словно птица крыльями, и, ну его обнимать да целовать.