Годори
Шрифт:
В тюрьме его узнавали по звуку шагов. По камерам шепотом рассказывали о его чудовищной жестокости. Им двигали не расчет или корысть, не был он охвачен и жаждой мщения и, в противоположность истовым большевикам, не сводил счетов ни с "врагами народа", ни с "кулаками", ни с "националистами" - ему было совершенно все равно, кого убивать; просто больше всего на свете он любил смотреть на людей, раздавленных страхом, а человеческой крови жаждал с той минуты, как помнил себя. Однажды, в далеком детстве (если он когда-нибудь был ребенком), отец подогнал к дому грузовик, заваленный телами расстрелянных заговорщиков, и, в полночь подняв сына с постели, полусонного, заставил заглянуть в кузов, быть может, для закалки, так сказать, для укрепления нервов и преодоления детских страхов. Но мальчишка ничуть не испугался при виде иссиня-бледных лиц, залитых кровью, напротив, проявил к ним повышенный интерес, чем не только обрадовал, но и озадачил своего папашу. Его появление в тюрьме вызывало панику и среди арестантов, и у администрации. Его прозвали "петух Сатаны", ибо на охоту он выходил рано утром; натягивал на руки краги, на глаза надвигал очки с толстыми зелеными стеклами (то ли для езды на мотоцикле, то ли для конспирации); бодро и весело сбегал по лестнице в подвал - знаток и любитель своего дела, - и, как бы ни упрямился приговоренный к расстрелу, как бы ни прятался в камере, влезал в нишу или уползал под нары, он выковыривал его отовсюду, и обреченный тут же терял способность к сопротивлению: с мокрыми штанами, одеревеневшим языком, на трясущихся ногах тащился по сумрачному пустому коридору за безусым еще палачом...
Он женился рано, на женщине много старше себя и, что следует отметить особо, на дочери классового врага, представителя "высшего общества" былой Грузии: княжна Кетуся являла собой почти забытый образец женственности, привлекательности и порядочности; избалованная любовью и вниманием отца и мужа, своей породистой красотой она венчала их человеческое достоинство и мужскую честь. Отец княжны Кетуси был типично грузинский князь - любил соколиную охоту, особенно на перепелок, коих и скармливал любимцам соколам. Муж, прославленный на всю страну адвокат с европейским образованием, по праву считался грозой прокуроров и судей, поскольку частенько ставил их в дурацкое положение как юридической подкованностью, так и едким остроумием. В быту же это был скромнейший и деликатнейший человек, совершенно беззащитный в тех условиях, в которых ему выпало жить. Его единственной зашитой от вздыбленной революционным вихрем, одичавшей жизни было прозрачное пенсне, и представьте себе, в каком-то смысле оно защищало адвоката, придавало авторитет в глазах нового общества. Гимназистки убегали с уроков, чтобы в прохладном зале суда слушать его пылкие речи и колкие реплики. Бледные от волнения, со сжатыми кулачками, они взирали на своего кумира, которого Антон Кашели расстрелял в один день со свекром только потому, что пожелал именно его жену - княжну Кетусю. Будучи представителем нового поколения большевиков, он не имел понятия о нормальной человеческой жизни, но единственное, чего не выносил, что выводило его из равновесия, - это большевистский быт, их пресловутый аскетизм, если что его и сковывало, так это родное окружение. В детстве (к слову сказать, он всегда выглядел моложе своих лет) он, заткнув
Их венчал поп, дважды расстриженный - в девятьсот пятом и в девятьсот семнадцатом - и навсегда осквернивший сан. Он долго упирался, отказывался идти в церковь, справедливо полагая себя не священнослужителем, а простым трудящимся, однако, когда дружки жениха уперли ему в голову вороненые стволы наганов, по одному к каждому виску, извлек-таки откуда-то анафору и ризу с осыпавшимся золоченым шитьем, а также большой серебряный крест и увесистое кадило на цепи. Поп-расстрига оказался кладезем скабрезных историй о целомудренных и многоопытных невестах и немыслимых женихах, коих ему доводилось венчать в былые времена; его рассказы до упаду смешили участников венчания - бывших однополчан Раждена Кашели и Клавы, ветеранов Одиннадцатой армии, а также сослуживцев жениха, среди которых были и матерые чекисты, и совсем зеленые, начинающие. Всех забавляли подзабытый обряд и непонятные возгласы блудоглазого попа. Одна только Клава не изменила военной дисциплине и отнеслась к церемонии со всей серьезно-стью. По обыкновению, в военной форме, она стояла, суровая, как на посту или же в почетном карауле, прикрепив к гимнастерке все ордена - свои и мужние... Самого Раждена Кашели к этому времени уже нет в живых. Два года назад его зарезал пьяный айсор - в винном погребе возле Малаканского базара, перерезал горло осколком стеклянной банки, и патриарх рода Кашели испустил дух на смрадной, заблеванной лестнице, так и не выкарабкавшись из подвала...
А церковь сотрясали рев, гогот и свист разнузданной свадьбы, на рассвете вернувшейся туда во главе с пьяным попом. Кто-то отметил возвращение салютом, пальнув в высоченный сумрачный купол. Его поддержали из всех видов оружия: маузер, револьвер, карабин, винтовка... Трещали и со звоном разлетались в щепки лампады и иконы, оклады и канделябры... Осыпалась разноцветная штукатурка. Скорбно взирали на это святые с перебитыми носами, оторванными ушами и простреленными лбами, и, казалось, повезло тем из них, кому еще раньше выкололи глаза. Но всех превзошел жених. Выстрелом с двадцати шагов он разнес стакан с вином на голове невесты, и, когда пролитое вино, как кровь, залило свадебную фату, а невеста низко поклонилась победителю-жениху, вопль восторга чуть не развалил стены церкви...
С того дня в тбилисском "обществе" не случалось сборищ и вечеринок, на которые не пригласили бы фантастическую чету (многие только для того и устраивали приемы). По особым дням, ведомым только участникам действа и никак не соотносящимся ни с церковным, ни с революционным календарем, а может статься, просто по прихоти или наитию чета устраивала представление: молодой чекист одним выстрелом разбивал сосуд с вином на голове у немолодой супруги и красное вино окрашивало белоснежную марлю, тщательно и красиво уложенную на голове вместо фаты; быть может, многие втайне ждали, что однажды твердость руки изменит палачу и он прилюдно прострелит лоб пустоголовой партнерше, разделившей постель с классовым врагом, убийцей отца и мужа. Однако, невзирая на неутихающие сплетни, невзирая на классовое и возрастное различие, все признавали, что другой столь дружной пары нет во всем городе. Любили они друг друга или ненавидели - это другой вопрос, и ответить на него непросто, но то, что их связывало исключительно сильное чувство, - несомненно. От них исходило дыхание смерти, их вид - даже издали - порождал чувство тревоги, неизбежной беды. У княжны Кетуси либо в самом деле не оставалось иного пути (кроме клочка проселочной дороги, привидевшегося под окном) и она была вынуждена идти на смерть, либо она так жаждала быть убитой тою же рукой, которая отняла у нее отца и мужа, что готова была ради этого вынести все; и, очаровательно улыбаясь, она с беспечностью ослепленной счастьем женщины смотрела в черное око нагана, в вороненый ствол, из которого в любое мгновение могла вылететь столь желанная смерть. Что же до ее супруга, он был настолько самоуверен или же настолько глуп, что даже не догадывался, какой опасности подвергал жизнь родовитой супруги, доставшейся ему вследствие двух революций и двух войн - Мировой и Гражданской. Так или иначе, эта вечная дуэль и предвкушение смерти доставляли зрителям невыразимое удовольствие. Но ничего не случилось. Супруги без слов, телом понимали друг друга, как цирковые акробаты, и, хотя их "номер" был опасней любого циркового трюка, каждое представление венчалось успехом, вследствие чего зрители, сколь взволнованные, столь и разочарованные бескровным исходом, стали воспринимать чудовищное действо как наглядную агитацию против дореволюционных свадебных обрядов...
Сыну дали имя деда, и вылезший из г о д о р и род сделал еще один шаг в неопределенное будущее, еще на одно поколение продлил мощную, неукротимую жажду жизни, взращенную в корзине ее патриархом, который, обернувшись гипсовым бюстом, вернулся в родную деревню и встал перед школой, безразличный к тому, салютуют проходящие мимо пионеры или строят гримасы. Нравилось это ему или нет, но пришлось так стоять до апреля восемьдесят девятого, когда те же пионеры при помощи кирки и лома скинули бюст с пьедестала. А до тех пор надлежало терпеть и брошенный сквозь зубы матерок, и прилепленный ко лбу дымящийся окурок, размокший в зубах великовозрастного оболтуса, и стоять по-большевистски твердо и непоколебимо хотя бы ради благоденствия своего потомства, чтобы признательная власть заботилась о них. Власть же, хорошая или плохая, служащая народу или обирающая народ, отлично знает, что никто не станет убиваться за нее безвозмездно, знает и то, что аппетит приходит во время еды и аппетиты "рыцарей, проливавших кровь за народное счастье", не утолить одними только позолоченными орденами или гипсовыми бюстами...
Поглазеть на автоматические ворота кашелиевского особняка в дачном Квишхети приходили не только соседи по поселку; с завистливым любопытством, невольно разинув рты, смотрели они, как, подобно сезаму Али-Бабы, сами собой раздвигаются прочные ворота, увенчанные заостренными стальными кольями, с глухим рокотом уходят в кирпичную стену и в открывшихся тенистых кущах проступает помпезно-мрачный или же мрачно-помпезный дом, в котором летом отдыхало немногочисленное семейство заслуженного чекиста, хотя при необходимости мог разместиться небольшой санаторий (в гораздо более скромном доме местного князя, отданном литераторам, за лето успевали отдохнуть десятки писателей с семьями). К этому времени большевики распробовали вкус сладкой жизни, но, чтобы не быть обвиненными в буржуазных наклонностях, покамест еще пытались скрыть эти самые наклонности. Покамест они проходили второй этап развития, тогда как даже примитивная гусеница, обычный шелковичный червь, проходит ряд этапов, прежде чем обернуться бабочкой, вылетевшей из кокона (из той же корзины). К слову сказать, шелковичный червь поистине с большевистской решимостью движется к конечной цели, к совершенству, как минимум четырежды меняет кожу, буквально лезет вон из нее, пока, разбухший и налившийся, не замкнется в слизистой кашице своих отходов, неподвижный, закованный в кокон, и когда он кажется всем умершим, именно тогда совершается чудо - подобно механическим воротам дачи Кашели раздвигается его поверхность, открывая гвоздично-пунцовое нутро, и из кокона вылетает глазастая бабочка с хохолком на голове и пушком на брюшке. Бабочка тоже в определенном смысле шелковичный червь, гусеница, но, так сказать, облагороженная смертью предка. На первый взгляд у нее (у бабочки) нет ничего общего с низким, ползучим прародителем, она не пожирает все без разбора, а питается исключительно нектаром, она не ползает, а летает, порхает, радуясь крыльям, обретенным ценой долгого пресмыкания, празднует свое превращение, собственное свое совершенство, завершение жизни гусеницы, конец червя и... близящуюся смерть. Но, несмотря на мимолетную краткость своей жизни, она успевает отложить яйца, а потому ее приход в мир не пропадает зря. Просто начинается новый круг: из нового яйца (если угодно - из корзины) вылупляется новая гусеница, которая в конце концов обернется большеглазой бабочкой с хохолком на голове и пушком на брюшке. И так до бесконечности... Однако Антон Кашели мало походил на бабочку и умер, как червь. 29 июля 1949 года, в 19 часов
59 минут он стоял на спуске Элбакидзе, перед винным заводом, спиной к мостовой, и просматривал газету. С минуты на минуту за ним должны были заехать друзья, чтобы подняться в Табахмелу на веселое застолье. Его машина в этот день обслуживала княжну Кетусю, помогая ей справиться с кучей сугубо женских дел: посещение косметички, поход по магазинам, заказ перекупщице, визит к захандрившей подруге, обед у приятельницы и так далее... Антон Кашели сам назначил друзьям место
встречи - именно на спуске Элбакидзе, перед винным заводом, с директором которого ему необходимо было переговорить, и к восьми часам успел это сделать, в результате чего перепуганная секретарша меняла на лбу побагровевшего начальника компресс за компрессом и капала ему успокаивающее. А в это время, как было сказано, Антон Кашели ждал в назначенном месте друзей-сотрапезников и просматривал газету, по профессиональной привычке краем уха слушая звуки улицы - скрежет трамвая, гудки автомобилей, постукивание и поскрипывание туфелек-башмаков... Но, похоже, ему изменил слух или на мгновение ослабло внимание: как в дальнейшем установило следствие, списанный много лет назад, технически неисправный грузовик, водитель которого (его фотографию как опасного диверсанта, агента иностранной разведки напечатали все газеты) не смог укротить разогнавшуюся под гору груду металла с отказавшими тормозами и заклинившим рулем, и ржавая трехтонка, на беду всей родне шофера, сбила высокопоставленного сотрудника Наркомата внутренних дел Грузинской Советской Социалистической Республики и, как червя, раздавила о стену. Антон Кашели даже не понял, что произошло. Просто в последнее мгновение из его глаз выдулся огромный, размером чуть ли не с аэростат, сверкающий кровавый пузырь и лопнул с оглушительных грохотом...
И вот его потомок, которому к началу нашей истории минуло пятьдесят лет, человек весьма известный и влиятельный, влюблен, как мальчишка, и, лежа рядом с женой, мысленно видит торчащие грудки своей юной невестки. И ведь не сказать, что он в чем-то уступает Кашели-отцу и не способен сам являться в видениях; просто ему приходится жить в иные времена, на его долю выпали скверные годы застойного социализма, этакого вязкого болота, отчего он и сам невольно забурел, застоялся, замкнулся в безвоздушном коконе терпения и ожидания, в шелковых путах лести и лжи... Вместо того чтобы поставить идейного врага к стенке (как поступил бы его отец), он породнился с ним и даже хвастается этим родством, то и дело прикрывается, как трусливый воин щитом. Но это не он труслив, а время никудышное, бессмысленное. В отличие от предков ему выпало жить в стране, твердо стоящей на ногах (если не считать нескольких последних лет): то, что подлежало разрушению, было разрушено, кого следовало расстрелять - расстреляны... Осталась только не прибранная к рукам добыча, и он прибирает всеми доступными способами, то есть опять живет в согласии с временем. Разве не так? Если ты мужчина, урви, укради. Хапни. Не крадешь - значит не мужчина. А он мужчина. Настоящий мужчина. Правда, до сего дня никого не убил, но отцовский наган с полной обоймой лежит в бардачке машины (завтра он едет в Квишхети за "детьми"), и в случае крайней необходимости, если какой-нибудь отморозок, из тех, что резвятся вдоль автострады, захочет вытащить его из машины или, чего доброго, сунется в его дом, рука не дрогнет. Жизнь впереди, и, как оказалось, пятьдесят лет не так уж много, да хотя бы и пятьдесят два... Главное, чтоб сердце не остыло. А у него не остыло, пожалуй, даже наоборот! У него сердце обмирает от нетерпения в ожидании утра. Завтра! Завтра начинается новая жизнь! И главное в ней: Лизико - его! Попалась. И сидит в Квишхетской "крепости", коротает медовый месяц, хотя, конечно, предпочла бы заграницу. Она вообще собиралась переехать туда. Скорее всего, и за Антона пошла с той же целью: при поддержке муженька оседлать свекра, использовать его вес и связи. Почему бы и нет! Сегодня все, кто что-нибудь собой представляет, отправили отпрысков за рубеж, да и Раждену не составило бы труда поселить их в какой-нибудь "нормальной", благополучной стране. Но в нашем случае дело обстоит прямо противоположным образом: Раждену невестка нужна рядом, а не в Мюнхене или Сан-Франциско. Так что, в конечном счете, все развернулось наоборот: не Лизико с помощью Антона оседлала Раждена, а Ражден заполучил ее. Попалась, птичка. Теперь, как водится, потрепыхается, потрепыхается и смирится, если уже не смирилась. Месяца деревенской изоляции вполне достаточно, чтобы у женщины на многое раскрылись глаза. Женщина проницательней мужчины, быстрей соображает, кому подвильнуть хвостом, а на кого затявкать... Когда Ражден велел... Да, да, именно так! Каждое слово Раждена Кашели, в особенности же сказанное в собственном доме, есть повеление, приказ. И все равно обязаны исполнять его... Когда Ражден высказался в том смысле, что следует обождать, пока ситуация в стране утрясется, а уж после подумать о загранице, первая с ним согласилась Лизико; дочь своего отца, она и не могла поступить иначе, это лучше всех (пожалуй, даже лучше самой Лизико) понимал Ражден. Отец Лизико - Элизбар, считает изменой отъезд из страны в трудные времена для устройства собственного благополучия. А ведь, в сущности, родина там, где лучше, где вольготней живется, а не там, где за грехи предков тебе в один прекрасный день могут оттяпать башку. Голова Раждена предназначена вовсе не для того, чтобы экстремисты вроде Лизико и Антона оттяпали ее, скорее, чтобы направлять их, навязывать свою волю. Так оно и будет, пока солнце на небе! Сколько помнит себя, он всегда при должности, чуть ли не с младых ногтей. Уже в университете выполнял общественные и партийные поручения, был комсомольским секретарем, сам ректор советовался с ним, а пронафталиненная профессура почтительно снимала залоснившиеся шляпы, и это тогда, когда его однокурсники (да тот же Элизбар) дули пиво и больше времени проводили в университетском саду, чем в аудиториях. Что же может помешать человеку с его опытом справиться с легкомысленной девчонкой, пусть даже мнящей себя активисткой национального движения, чуть ли не революционеркой? Да она сама как-то заявила, что от их тайных ночных бдений никакого проку - только напрасно застудила придатки... Укротить такую нелегко, но возможно. Нет таких крепостей, которые не взяли бы коммунисты. Помни Перекоп, Ражден, и держи хвост пистолетом!.. Хотя нынешние радикалы как-то слишком уж радикальны. Не подступиться - колючие, и не подкупить, Никогда не знаешь, куда их занесет, что затеют в следующую минуту. Хуже всего то, что они сами не знают, чего хотят и хотят ли вообще чего-нибудь... Завтра все прояснится. Завтра он навестит юных молодоженов, как педантичный инспектор - опасных заключенных, которым предстоит перевод в другую тюрьму. Отпускать "детей" одних в дорогу в такое смутное время опасно. "Дети" должны сознавать, что и шагу не могут ступить без него. Скорее всего, они и сами ждут не дождутся, когда съедут с дачи. Медовый месяц сладок, но в двадцать лет безвылазно сидеть в глухой деревне врагу не пожелаешь! Их небось уже тошнит от запаха навоза да и друг от друга тоже. С утра взбираются на полуобвалившуюся крепостную башню и ждут, когда покажется отцовская машина. Ражден выйдет из машины неторопливо, скрывая от Лизико мальчишеское нетерпение. Небрежно толкнет дверцу, и она захлопнется сама собой с таким звуком, точно адъютант щелкнул каблуками. Назад пути нет. Приговор окончательный и обжалованию не подлежит. Тем более что Лизико сама вынесла его: ведь против воли никто не заставил бы ее сделать то, что сделано. Короче, никто ни в чем не виноват. Виновато время. Но Кашели и времени не хотят уступать, да покамест никто и не требует. Слов нет, Лизико крепкий орешек; пожалуй, Фефе права, находя в ней сходство со своей свекровью, что следует понимать так: вам - Кашели будет так же трудно приструнить ее, как некогда княжну Кетусю. Ну, это еще увидим! Объективности ради надо признать, что Лизико и впрямь похожа на княжну, и не только характером. Конечно, удивительно: откуда у дочери Элизбара сходство с матерью Раждена, но, поскольку она уже вступила в семью и сама стала Кашели, пусть лучше походит на княжну Кетусю, чем на Фефе или, того хуже - Клаву. Призвание Фефе служить чужой жизни и подглядывать. А Клава вообще ничего собой не представляла. Все детство Ражден пытался выяснить, кем была его бабушка - женщиной или мужчиной, но так и не выяснил. Одевалась, как мужчина, как мужчина, стриглась, курила, пила водку и материлась, не понять, правда, на каком языке. Но зато была по-собачьи предана роду Кашели, по каковой причине княжна Кетуся и избавилась от нее, едва овдовев: как только похоронила своего жестокого укротителя, тут же сдала свекровь в психушку, хотя, к слову сказать, не меньше ее нуждалась в догляде и психбольнице. Она не навещала свекровь и не посылала к ней сына, пока из "желтого дома" не позвонили и не сказали: заберите покойницу. В отличие от княжны Кетуси Фефе не пренебрегает кланом Кашели, но в то же время может служить их врагам. Служанка по призванию, не так предана, как Клава, однако преданней других, ибо благодаря Кашели гораздо больше приобрела, чем потеряла. Так что, сражение не кончено, господа, и не скоро еще кончится. И в нем не помогут ни Перекоп, ни пусть даже Сухуми... Наверное, это мучило сумасшедшую Клаву, когда, высунувшись в зарешеченное окно, она кричала на всю набережную: "Чаме чеми чучуа"; кричала до тех пор, пока не убедилась в полнейшей глухоте заоконного мира и, сняв поясок больничного халата, не удавилась короткой петлей... Сражение продолжается, господа-товарищи! Те, кто решил уничтожить Кашели, породят новых... Кто ненавидит Кашели, возлюбит их, как плоть от плоти и кровь от крови... Сражение продолжается! Папа Римский Иоанн Павел Второй каждую Пасху на всех языках, в том числе на грузинском, объявляет миру о величайшем чуде воскресения Христа, но Грузии не воскреснуть. Той Грузии, что живет в чьих-то сердцах. Той Грузии, которую не обнаружил на месте - еще в стародавние времена - некто Лодовико из Болоньи, посланник Папы Пия; откуда же ей вдруг явиться, как по вызову... С ней покончили разнообразные Кашели... Ее цари, умершие в дороге, как бездомные странники, лежат в чужой земле, под чужими небесами; ее дочери вынашивают чужое семя, а сыновья надрываются на чужой службе... Такова анатомия этой бессмыслицы. Но сражение все-таки продолжается - раз уж битая сапогами и лопатками, во всем разуверившаяся молодежь захотела жить по законам свободной, независимой страны. Скажите-ка на милость, каковы эти законы и что все это значит? А это значит разгул и веселье, причем не столько в нашем жалком, прогнившем Тбилиси, сколько за границей, даже преимущественно за границей, в любой стране - на выбор! О чем раньше не смели мечтать и куда теперь явно и недвусмысленно подталкивает сама власть. С чего бы это? Не знаю. Спросите у властей. Может быть, чтобы молодежь не гибла на войне? Берегут генофонд. Не верите? Включите радио, включите телевизор, всюду одно и то же - уезжайте, уезжайте!
– заклинает диктор наподобие ломоуриевской Като, и наши обалдевшие Каджаны1, полуграмотные юнцы и девчонки уезжают, так как с детства помнят насмешливую присказку: собрал котомку - не стой в дверях... Война кончится и без них - все войны кончаются - и в любом случае будет проиграна, уедут они или нет. Ражден Кашели-старший взял Тбилиси не один раз, а раз и навсегда, и будет брать его в будущем, брать столько раз, сколько захочет, пока окончательно не о к а ш е л и т эту старую шлюху, эту непотребную шалаву, что подобно вечной и безутешной вдове расселась на обоих берегах Куры, вся в черном, с потухшими очами, и молча, без слез оплакивает лучших, любимых своих сыновей, растоптанных грязными сапогами дедушки Раждена и бабушки Клавы... А потому лучше уехать и удариться в загул, пока гуляется. Они и едут. Покуда это возможно, покуда границы нашего кичливого, так и не состоявшегося государства дырявы, как плетень имеретинского азнаура. Ради отъезда выходят замуж девицы (если такой шаг называется замужеством), ради отъезда женятся молодые мужчины (если их можно назвать мужчинами), в надежде хотя бы медовый месяц провести со вкусом, придать смысл хотя бы небольшому отрезку жизни. Но только не в каком-то Квишхети, как Лизико и Антон, уж извините, а где-нибудь на Кипре, на Канарах, в Анталии... Не заслужили? Это другой вопрос, скорее, экономический, и нас не касается. У кого есть деньги, те заслужили, у кого нет - нет. Послушать Элизбара (а надо признать, он кое-что соображает), замысел и впрямь сколь сатанинский, столь и гениальный. На войну ли молодежь отправляется, или по европам, результат один - не возвращаются или возвращаются не для жизни. Их не тянет друг к другу. Вот генофонд и истаивает с каждым днем, как, к слову сказать, истаял фонд обороны. Фють! Нету... Мышка съела! "Истрачен по назначению". А ты проверь! Ищи-свищи! То-то!.. Свобода - дорогое удовольствие. Вкусив, не отступишься и пойдешь на все ради нее! Вот и не отступаются, прямо-таки заходятся, на взлетную полосу выруливают в крашеных, подновленных "Вольво" и "Мерседесах" и пьют, не теряя зря времени в ожидании чартера, - и если один самолет привозит с севера тела погибших, другой увозит на юг веселую свадьбу - у них и музыка с собой, и вино, и хлеб-соль; устраиваются прямо на капотах, порой заглушая залпы шампанского лихой и беспечной пальбой. Боезапасов с этих свадебных проводов хватило бы отбить пяток абхазских атак. Но об этом не думают ни администрация аэропорта (ее беспокоят иные грузы), ни ожидающие скорбного рейса родные и близкие погибших. И уж тем более веселая свадьба... Они только ступили на дорогу жизни, хотят увидеть мир, не погибать же им в бессмысленной войне, которую сам черт уже не разберет, кто начал и для чего. Просторные итальянские пиджаки скрывают оружие, подаренное крутыми папашами и дядьями по случаю окончания школы или начала семейной жизни: покрытые никелем пистолеты или шершавые вороненые револьверы лежат в особых кобурах под мышками. На что они, если не попользоваться? Вот они и пользуются. Не только человек, даже собака знает, что ей "сойдет с рук". Тут-то она и зарыта... Правитель на то и правитель, чтобы скрыть умысел, и чем надежней, тем лучше. Что мы потеряли, скрывая его столько лет? Ничего. Напротив, безболезненно и почти без потерь одержали победу, хотя бы частичную, но разве этого мало? Могу поспорить, что Лизико в глубине души не удивляется... ибо замаскированный замысел делает свое дело, если можно так сказать, оказывает постоянное воздействие на объект: так хранящееся в бетонной шахте ядерное оружие воздействует на характер и настроение миллионов. У мудрого правителя одно на уме и другое на языке, говорит он так, а поступает эдак, от чего глупый народ совсем теряет голову и ничего не понимает. В том числе и Лизико. Да и как не растеряться! Сперва ей пудрили мозги, внушая: если не выйдет за Антона, мальчик умрет, превратится в наркомана и погибнет; потом выясняется, что
Антон - всего лишь приманка, орешек в мышеловке, я ж, подобно его дедушке и моему отцу, людоед и готов съесть ее с косточками... А, между нами говоря, в чем виновата Лизико?! Она такая, какой вырастили родители, какой воспитал отец. Что она могла почерпнуть из его книг, да и оставалось ли у товарища писателя время писать книги? Он ведь только и делал, что желчно витийствовал. Стыдно, товарищ писатель! Разумеется, приятно, сцепив руки на заднице, с важным видом прогуливаться по липовой аллее, но что теперь-то делать? Как быть с вашей единственной дочерью?! Вместо того чтобы копаться в чужом белье или увлеченно исследовать патологические наклонности отбросов рода человеческого, не лучше ли было воспитать единственную дочь, научить ее порядочности. А-а? Вас спрашивают! Что же вы проглотили язык, товарищ писатель?! Допустим, дедушка Антона и впрямь был людоед. А вам-то что? Надеетесь выглядеть рядом с кровавыми Кашели голубыми ангелочками? Не выйдет! Насчет голубизны не знаю, не поручусь, но то, что вы своими книгами калечите сознание молодого поколения, мутите воду и заливаете огонь керосином, - это точно. Это единственное, что я понял из ваших писаний. Вы натравливаете детей на тех, кто внушает вам страх, и, боюсь, мы еще увидим результаты. Нас - Кашели - еще хватит на то, чтобы обратить в свою веру девушку из порядочной семьи, а вовсе не малолетнюю тбилисскую шлюшку, которая тем навязчивей, чем солидней клиент. Это не наше дело. Это проблема стареющих жен, увядших у плиты на кухне, дело совсем не государственного масштаба. Так что еще вопрос, кто кого повесит за ноги на платанах проспекта Руставели... Где это слыхано, что бы страну развалили поэты?! Еще чего! Кто им позволит?! Взгреть хлыстом - и порядок. Все! Между прочим, черешня с "Энисели"1 тоже своего рода хлыст. Стоило Раждену вскользь намекнуть, как у писателей уши торчком - переглядываются, блестят глазами, бьют копытом, прямо цирковые лошадки! Они воспринимали приглашение на дачу Кашели как знак уважения. На самом же деле Ражден унижал их, смеялся на ними; они и впрямь были смешны - свежевыбритые, в парадных, но изрядно потертых костюмах, ставших с годами куцыми, чуть ли не строем, согласно возрастному ранжиру выступали по направлению к знаменитой даче вдоль проселочной дороги, пахнущей свежим силосом и навозом... А вот Раждену нравится думать о торчащих грудках своей юной невестки, что для вас, писателей-моралистов, низко и достойно всяческого порицания; для нас же, для людоедов Кашели, это тоже война, не на жизнь, а на смерть, и если женщина - лицо страны (а вы утверждаете это письменно и в частных беседах), увидим, каким окажется лицо страны, наспех слепленной вашими усилиями. Кашели вовсе не сексуальные маньяки, как вы думаете (боясь высказаться вслух), а солдаты, верные раз и навсегда данной присяге, рабы раз и навсегда намеченной цели, хозяева времени... В Лизико не было ничего женского, когда Ражден впервые увидел ее глазами мужчины, но не так, как вы подумали, а скорее, с заботой захотелось спасти невинную детскую душу, освободить от бессмысленной и беспочвенной ненависти, и можно сказать, что на осуществление этой благородной цели он положил все последние годы своей жизни. "Дядя Ражден, дядя Ражден, дедушка Антона, правда, был людоед? Настоящий людоед?!" Раждена задел за живое не этот глупый вопрос - отдыхающие в Квишхети писатели только о том и толковали в липовой аллее, - задела внешность девочки, если можно так сказать, совершенно не соответствующая вопросу: ее нос и верхняя губа были усыпаны веснушками, большой пухлый рот воспаленно алел, а на мальчишеской груди чуть заметно набухли соски... С того дня Ражден ни на минуту не отступился от своего, по понятиям тех же писателей, аморального и даже аномального замысла, напротив. С нетерпением ждал, когда пробьет час и Лизико, выйдя из всезащищающего возраста, станет доступной во всех отношениях. Но он не ждал, сложив руки, а трудился, засучив рукава, торопил время. Шел на все и на все был готов для того, чтобы Лизико дня не прожила без него, чтобы, так сказать, держать ее под постоянным психологическим прессом - тут и глазастые куклы в сказочных нарядах, и пригласительные на лучшие новогодние елки, и билеты на шумную премьеру, и заходы с ее ближайшими подружками в кафе "Иверия", и что еще? Да много всякого... Короче, пока отец Лизико, батони Элизбар, острил и умничал в липовой аллее, очаровывая коллег едким остроумием, он пропитывал душу Лизико мороком и ядом и достигал своего, в частности, чрезмерным, покамест ничем не заслуженным вниманием, которое одинаково нравится всем женщинам, будь то нетоптаная цыпочка или встрепанная наседка, невинный ангелочек или гулящая девка... Так что сама Лизико, пожалуй, и не заметила, как из потенциальной противницы всех Кашели превратилась в "неразлучную подружку" Раждена Кашели, да к тому же за спиной Антона... От Антона она скрывала то, чем по-детски невинно, с едва проклюнувшимся кокетством делилась с Ражденом. Влюбленные юнцы не любят девичьих исповедей, не могут даже дослушать, Ражден же не только готов был в любое время выслушать Лизико, но делал это с поощряющим вниманием. Женщины любят, когда их слушают, и Лизико увлеченно рассказывала будущему свекру о том, кто поднес ей роскошный букет полутораметровых роз с любовной запиской; кто звал прокатиться на иномарке по окрестностям Тбилиси; кто пригласил в "отпадный", наимоднейший ресторан и, наконец, кто "вполне серьезно" предложил руку и сердце... Раждена мало волновали невинные приключения Лизико, он делал свое дело, работал: горячий кофе и холодное шампанское тоже были работой, входили в обязанности. Но ему доставляло невыразимое удовольствие сознавать, чувствовать, видеть, как непрерывно, день ото дня, с каждым глотком кофе или шампанского мелеет море его терпения; еще немного, и покажется дно, пузырящееся пенистым илом и склизкими водорослями, и точно так же, само собой обнаружится его желание, каким бы чудовищно невероятным оно ни казалось... Он не сомневается, что получит свое. Уверен, что и Лизико ждет от него того же, и все могут быть уверены - будет так, как хотят Кашели. Иного не дано. Другой дороги нет. То есть дорог, конечно, великое множество, однако изменником, скорей, назовут ищущего новых путей, а не бредущего старыми... Знаете, что однажды сказала ему Лизико?! "Я доверяю вам больше, чем отцу. С отцом никогда не чувствовала себя так свободно..." Вот что сказала Лизико Раждену, и поверьте - совершенно искренне, разве что чуточку под хмельком. Они зашли в один из новых затемненных баров (разумеется, пошушукаться об Антоне), и хотя гремевшая в баре музыка заглушала все звуки, откуда-то отдаленно слышалась стрельба. При разговоре Лизико все время улыбалась, сама не зная чему, и в ее блестящих от выпитого шампанского глазах бегали шалые, неугомонные бесенята...