Годы в Вольфенбюттеле. Жизнь Жан-Поля Фридриха Рихтера
Шрифт:
— Считай, что тебя простили, — ласково ответил гость, — здесь ведь все называют господина Мозеса «господином Мозесом»!
После того, как дети отправились спать, разговор еще долго продолжался при свечах, и Лессинг признался, что пока никак не может отважиться на большую работу, но все же собирается писать исследование по истории эзоповых басен.
— Друг мой, вы размениваетесь на мелочи! — возразил господин Мозес и осторожно повел над столом обеими руками, словно стремился этим движением точнее передать свои чувства.
Но Лессинг только пожал плечами:
— Ни вы, ни я не в состоянии определить квадратуру круга.
На следующий день, когда господин Мозес и пасынок Лессинга Теодор уже сидели в
— У меня сложилось впечатление, будто вы, несмотря ни на что, пребываете сейчас в довольстве и умиротворенности, и это состояние бесконечно ближе моему складу ума, чем то оживленное, но и несколько язвительное настроение, которое, как мне показалось, владело вами несколько лет назад.
— Да, я спокоен, я счастлив в своих четырех стенах, — прокричал Лессинг вслед удаляющейся карете, — но и бездеятелен, бездеятелен…
Рождественским вечером Лессингу пришлось послать за повивальной бабкой. Это оказалась высокая женщина внушительной комплекции в дорогом, расшитом золотом и серебром ярком одеянии: длинное, до пят, платье, а поверх него, почти как второе платье, столь же длинный белый передник. Даже украшенный лентами и кружевами чепец был из блестящей золотой парчи, и при виде акушерки Лессинг подумал, что никакая другая принадлежащая к бюргерскому сословию дама не отважилась бы на подобную роскошь в одежде. Такой наряд говорил о том, что в своем деле она добилась немалого признания.
Повивальная бабка держала под мышкой сиреневый узелок, в котором позже, когда его развязали, оказался нехитрый инструментарий акушерки: таз, льняная простыня и принадлежности для крещения.
Жена кантора и Мальхен были готовы, если понадобится, помочь повивальной бабке. Пощупав Еве пульс, представительная дама распорядилась приготовить как можно больше горячей воды и заодно поинтересовалась возрастом роженицы.
— Сорок один год, — сказал Лессинг.
— В таком случае необходимо пригласить еще и врача! — заявила акушерка столь решительным тоном, что Лессинг тут же собрался в дорогу. Он не хотел ничем пренебречь, ничего упустить.
Эта предусмотрительность оказалась весьма кстати, ибо роды протекали неожиданно тяжело. Пришлось даже применить ужасные железные щипцы.
На свет появился светловолосый мальчик и огласил комнату первыми криками. Добро пожаловать, дорогой сын! — подумал Лессинг. Акушерка завернула младенца в теплые пеленки и положила его в широкую постель Лессинга. Тот встал рядом, отказываясь уйти, и долго всматривался в лицо сына. Оно казалось ему таким родным!
Врач откланялся, пообещав заглянуть позднее, Ева спала, а повивальная бабка отвела Лессинга в сторону и предупредила, что ему потребуется немало выдержки. Но он лишь возразил:
— Теперь, когда я так счастлив?
Милое кудрявое дитя спало на подушках, поражая своей бледностью, и на следующий день тихо скончалось, как угасает огонек. Рождество 1777 года.
«Радость моя была недолгой: я лишился сына и горько его оплакиваю: ибо в нем было столько разума, столько разума! — писал Лессинг своему верному другу Эшенбургу. — Не подумайте, будто короткие часы отцовства успели превратить меня в этакого одуревшего папашу-болвана. Я знаю, что говорю. Разве это не было проявлением разума, что его пришлось тащить на свет железными щипцами? и что он сразу распознал неладное? — Разве это не было проявлением разума, что он воспользовался первой же возможностью, дабы снова покинуть этот мир? Правда, маленький
Десять дней Ева пролежала в беспамятстве. Лессинг не отходил от ее постели. Затем ей стало немного лучше, появилась слабая надежда. Надежда! Он сел за стол и написал своему брату Карлу: «Только что я пережил четырнадцать самых печальных дней, какие только выпадали на мою долю. Я рисковал потерять жену, а эта потеря чрезвычайно омрачила бы мне остаток жизни. Она разрешилась от бремени, и я сделался отцом прелестного мальчика, здорового и бодрого. Но он оставался таковым лишь двадцать четыре часа став жертвой жестокого способа, которым его пришлось вытягивать на свет… Короче говоря, я едва осознаю, что был отцом. Радость была столь быстротечна, а скорбь отступила перед еще большей тревогой! Ибо Ева лежала все эти девять, а то и десять дней без сознания, и каждый день, каждую ночь меня по нескольку раз отгоняли от ее постели, опасаясь, что я лишь усугублю ее предсмертные страдания. Ибо меня она узнавала даже в беспамятстве. Наконец, болезнь разом отступила, и вот уже три дня, как я питаю твердую надежду, что на сей раз мне все же удастся ее сохранить…»
Но Еву опять охватила страшная слабость. Лессинг сидел у ее постели, вытирал холодный пот с ее лица, смачивал ей пересохшие губы, нежно гладил ее волосы, страстно шептал ее имя и все же не смог ее спасти. Искра угасла.
«Моя жена мертва; мне было суждено пережить и это испытание. Я радуюсь, что теперь на мою долю может выпасть уже крайне мало подобных испытаний; и я спокоен», — писал Лессинг Эшенбургу 10 января 1778 года. Но брату он признался, сколь глубоко потрясен:
«Каким скорбным вестником прибудешь ты к моему пасынку! — а ведь именно на это я вынужден тебя обречь… Его добрая мать, моя жена, мертва. Если бы ты ее только знал! Но говорят, хвалить свою жену — значит восхвалять себя. Ну да ладно, больше я ничего о ней не скажу. Но если бы ты ее только знал!» Жалоба прозвучала все же и в одном из писем Эшенбургу: «Если бы я мог ценою половины оставшихся мне дней купить себе счастье прожить другую половину в обществе этой женщины: с какой радостью я бы это сделал! Но это невозможно: и теперь мне снова предстоит влачить свой путь в одиночестве».
Он смертельно устал, но вынужден был взять себя в руки и бороться, ибо нападки уже начались. И он боролся — с отчаянным мужеством.
Наконец Лессинг поселился в домике с выступающими вперед боковыми крыльями и барочной четырехскатной крышей, но теперь, без Евы, он был великоват для него и троих детей — Мальхен, Энгельберта и Фрица. Наконец-то Лессинг мог, оторвав глаза от работы, любоваться сочной зеленью лужайки у себя под окнами, но вот беда — нередко, особенно по утрам, она казалась ему лишь неясным сиянием, ибо зрение его резко ухудшилось. Это было мучительно, но и легко объяснимо: в последние годы, когда денег не хватало даже на свечи, он постоянно читал до глубоких сумерек.
Однако ту публикацию, что была сейчас у него в руках, он знал почти наизусть, ибо постоянно ее читал и перечитывал, переходя от окна к окну и останавливаясь ненадолго то тут, то там. Причем на сей раз он больше, чем обычно, прочитывал «между строк», как говаривали у него на родине. Эшенбург, чья неизменная верность могла сравниться разве что с верностью господина Мозеса, обнаружил на страницах «Добровольных взносов в гамбургские известия из мира учености», в 55-м и 56-м выпусках, полемические заметки, направленные против издателя «Фрагментов безымянного», и с выражением сочувствия переслал их в Вольфенбюттель. Вернее, даже не так: он распорядился их скопировать и сам оплатил расходы.