Годы в Вольфенбюттеле. Жизнь Жан-Поля Фридриха Рихтера
Шрифт:
Итак, эта «черная газетенка», как называл ее Лессинг, ибо такое определение подходило ей вдвойне и даже втройне — черная, как риза, черная, как злоба, черная, как зависть, — подала сигнал к травле. Здесь впервые стали травить не «безымянного», а самого Лессинга. Последовавшие за этим бесчисленные наскоки мелких писак во всех немецких государствах были, по сути дела, лишь подтявкиванием своры. Но уж если тебя обложили, значит, надо, не мешкая, обезвредить, с позволения сказать, вожака. А мелкие шавки пусть себе пока безнаказанно расползаются по углам. Яростная схватка стала неизбежна.
В Гамбурге Лессинг всегда обходился с этим человеком по справедливости, и Гёце это знал. Во времена театроборчества обер-пастора Лессинг отправился к нему домой и в долгой беседе терпеливо объяснил, что и комедия — смехом, и трагедия — потрясением могут возвышать и воспитывать людей.
Гёце знал безусловное правдолюбие Лессинга, и так же точно он знал отточенность его аргументов. Если же теперь он безо всякой нужды сделался врагом, то что ж, он сам выбрал вид оружия.
Есть такие деревья — чтобы увидеть их, Лессингу было достаточно распахнуть окно, — которые рвут свою кору, когда она становится им тесна. Подходящее сравнение? Вполне, вполне! Итак, внешняя оболочка немецкой духовности и немецкого сознания стала жесткой, хрупкой и слишком тесной для наступающих времен. Долой ее!
Как-то раз в Вольфенбюттель приехал профессор Эшенбург со своей молодой женой, чтобы собственными глазами увидеть, насколько его друг смирился с неизбежностью. Следуя намеку Лессинга, он привез детям — Фрицу и Энгельберту — с брауншвейгской ярмарки несколько оперенных мячей и к ним две биты, называемые ракетками, и мальчики тотчас ринулись с ними во двор, чтобы на лужайке поучиться этой популярной, модной теперь игре. Лессинг позвал их назад, потому что они забыли поблагодарить гостя.
— Выходит, я правильно выбрал подарок. Как они радуются! — смеясь, сказал Эшенбург, выслушал чинное «спасибо» Энгельберта и неуклюжие стишки Фрицхена, в которых «играть с мячом» рифмовалось с «благодарю вас горячо», и пожелал мальчикам вволю порезвиться на свежем воздухе.
— Но вот Мальхен, — сказала госпожа Эшенбург, — не тяжело ли ей вести хозяйство?
Мальхен побледнела и обратилась не к гостье, задавшей вопрос, а к Лессингу:
— Я прошу тебя, дорогой отец, не надо ничего менять. Быть полезной — это для меня не бремя и не обязанность, а удовольствие.
— Но, может быть, дорогая Мальхен, нам все же стоит присмотреть себе кухарку? — спросил Лессинг и задумчиво поглядел на шестнадцатилетнюю падчерицу. — Имея бесплатный стол, она будет получать тридцать талеров в год плюс несколько талеров чаевых и подарок к рождеству. Это нам по карману.
— Отец, дорогой мой отец, — ответила все еще бледная Мальхен, — почему вы все вдруг стали мной так недовольны?
— Что правда — то правда, — сказал Лессинг, погладил Мальхен по голове, — наша маленькая кухарка превосходно заботится о нас. Вот только боюсь, что тебе это не по силам.
Мальхен еще раз отвергла это предположение и отправилась с молодой госпожой Эшенбург на кухню, а Лессинг тем временем открыл высокий коричневый буфет и достал бокалы и бутылку вина.
— Мне приходится дорого расплачиваться
— Приемные дети?.. — спросил Эшенбург.
— Они навеки мои друзья, — поспешно ответил Лессинг. — Но родственники Евы, ни на один день не взявшие на себя заботу о детях, распускают в Гамбурге, да и в других местах, сплетни, будто я хочу привязать к себе детей, чтобы потратить на себя их ежегодную ренту в пятьсот талеров — часть наследства их матери. Но это же неправда! Кто умеет считать, знает — мне приходится еще кое-что доплачивать; да и Теодор в Берлине нуждается в моей помощи.
— Неужели же вы должны были отдать детей в сиротский приют? — поддержал Эшенбург.
— Не беспокойтесь! Я привык справляться с любыми обстоятельствами. И все же подозрение причиняет боль, ибо происходит от высокомерия хорошо обеспеченных бюргеров.
— Возможно, эти люди опасаются, как бы дети не пострадали в той борьбе, что была навязана вам, дорогой Лессинг. Со времен Лютера никто еще не вызывал такой бури! Зачем вам понадобилось вмешиваться еще и в дела религии?
— «Фрагменты» направлены не против религии, а лишь против ее ложных толкователей.
— Но так ли уж необходимо было «безымянному» в критике Библии заходить столь далеко, — спросил Эшенбург, — что он повсюду искал и находил противоречия: в повествовании о переходе через Красное море, в явлении Христа тотчас после Голгофы и наконец в самом воскресении?
— Буква — это еще не дух; а Библия — это еще не религия, — ответил Лессинг. — Нам следовало бы набраться мужества увидеть в евангелистах самых обычных людей — летописцев.
— Но все же, все же! Что-то тут не так.
— Не существует никакого иного откровения, кроме разума! — так утверждает «безымянный».
— Что же остается от Божественного, если в Библии обнаруживается столько изъянов? — все настойчивее допытывался Эшенбург.
— Возможно, завет Иоанна Богослова.
— А где он изложен? В какой книге Библии?
— Да разве все обязательно должно быть в одной книге? Последняя воля Иоанна — его последние, замечательные, многократно повторенные им слова — разве это не может быть заветом? Иероним поведал их нам в своем послании Галатам. Когда евангелист Иоанн, живший в Эфесе до глубокой старости, — так, примерно, сказано в послании Иеронима — уже едва мог добраться до церкви и был не в состоянии читать проповеди, он и тогда не уставал на всех собраниях снова и снова повторять: Дети мои, будем любить друг друга! Filioli diligite alterutrum!
— Всегда одно и то же?
— Имеющий уши да услышит!
— Не означает ли это: вот вам христианская любовь, и хватит с вас, а из христианской религии пусть будет, что будет?
Нет, это означает: еще неизвестно, что все-таки труднее: признавать и исповедовать христианское вероучение или на деле жить по законам христианской любви.
— Но почему он говорил всегда одно и то же?
— Потому что одного этого, — одного этого, если оно есть, — уже достаточно, совершенно достаточно: Возлюби ближнего! Помогай ближнему! Дети мои, будем любить друг друга!