Годы в Вольфенбюттеле. Жизнь Жан-Поля Фридриха Рихтера
Шрифт:
И так далее, и тому подобное, — произнесла Елена Якоби, перевернула листок и тотчас принялась читать вслух дальше: «Короче говоря, любезная подруга, раздобудьте-ка бедной доброй девушке мужа; или сделайте так, чтобы тот из ее родственников с материнской стороны, кого она знает и любит, пригласил ее жить к себе; или же, чтобы она поселилась вместе с какой-нибудь рассудительной и порядочной подругой в Гамбурге, — и тогда увидите, как я себя поведу! Я только не хочу, чтобы она предлагала свои услуги кому-нибудь из этих… Если же кому-то взбредет в голову называть такое мое отношение к ней любовью, так вольно же
Елена Якоби перескочила еще один абзац и стала читать черновик Лессингова ответа дальше: «Ну хорошо! Вы, наверное хотите меня перебить… дескать, подумайте же о самой девушке! — Я думал о ней, моя дорогая! — Так вот, знайте, что случай позаботился о моей добродетели… Да, да, мне удалось проникнуть в тайну ее маленького сердца…»
— Теперь все ясно! — вскричал Глейм, прервав читающую Елену на полуслове, и снова все это его изрядно развеселило. — Тут я знаю больше, чем может знать сам дорогой отчим: речь идет об овдовевшем почтовом советнике Георге Хеннеберге, сыне почтенных родителей: его молодая жена Луиза скончалась во время родов. Ребеночек выжил…
Лессинг воззрился на Глейма:
— Откуда у вас такие сведения!
— Я сидел подле Мальхен, когда они впервые увидели друг друга в обществе. Это произошло у Эшенбургов, как мне кажется, или у профессора Шмида, однажды вечером за ужином, недавно, когда я был в Брауншвейге. Вы, дорогой Лессинг, привезли с собой Мальхен. Там еще присутствовали Лейзевиц, а также оба Хеннеберга. На одном из них была траурная повязка. И я рассказал Мальхен, разумеется потихоньку, историю этого печального молодого человека. Она не спускала с него глаз. Однако, насколько я помню, они не сказали друг другу ни единого слова, и это будет, безусловно, тянуться долго, очень долго, — если только им вообще когда-нибудь действительно суждено объясниться.
— Может быть, — вставила Елена Якоби, — Мальхен останется у своей родной тетушки в Эшвейлере.
— Она вам уже прислала письмо? — поинтересовался Глейм.
Лессинг кивнул.
— И что она пишет, скажите же, что?
— Семь фраз о тоске по дому, — ответил Лессинг.
На следующий день гостей снова повели в сад Глейма, ибо каждый должен был написать на скрытой драпировкой потайной двери в садовом домике какой-нибудь девиз. Дверь эта смахивала на обширное собрание автографов.
Лессинг взял кусок сангины и перефразировал одно изречение Спинозы, не указав имени философа. Он написал: «Одно и всё, одно есть всё» сначала по-гречески, потом по-немецки. После некоторого колебания он приписал рядом свое имя.
Глейм протянул ему обе руки и рассыпался в благодарностях.
— Теперь есть о чем подумать, — заявил он. — Что-то ведь при этом обязательно должно прийти в голову, даже если никогда, раньше не слыхал такое высказывание. В нем, как я уже заметил, речь, видимо, идет о добре.
— О добрейшем, безусловно, о добрейшем, как вина папаши Глейма, — ответил Лессинг, желая покончить с этим делом.
Но Якоби, стоявший поблизости, заметно побледнел. Он отвел Лессинга в сторону и, явно нервничая, то шепотом, то горячась, произнес:
— Выходит, Спиноза был просто слишком учтив, чтобы объявить себя атеистом.
— На сей счет мнения расходятся, — отрезал
Прошло несколько дней. Друзья уже возвратились в Вольфенбюттель, когда Якоби снова вернулся к этому разговору. Они сидели вдвоем в кабинете Лессинга друг против друга, и Якоби в поисках темы для разговора извлекал из своего бумажника и перебирал всякую всячину: письма Элизы, кое-какие критические заметки, философские наброски, афоризмы. Внезапно он вынул какое-то стихотворение, протянул его Лессингу и сказал:
— Вы сами не раз будоражили мир и вызвали немало скандалов, так не мешало бы и вам ознакомиться с чем-то подобным.
Лессинг стал читать. Стихотворение было озаглавлено «Прометей» и начиналось словами:
«Ты можешь, Зевс, громадой тяжких туч Накрыть весь мир, Ты можешь, как мальчишка, Сбивающий репьи, Крушить дубы и скалы, Но ни земли моей Ты не разрушишь, Ни хижины, которую не ты построил…»Имени автора не было. Лессинг спросил наугад:
— Стихотворение Гердера?
— Гёте! — ответил Якоби.
Лессинг внимательно дочитал до конца и вернул Якоби рукопись со словами:
— Ничего скандального я здесь не обнаружил: я знаю все это уже давно из первых рук.
— Вы знаете это стихотворение? — изумленно спросил Якоби.
— Стихотворение я вижу впервые, но нахожу его изрядным.
— Я также, иначе я бы не показал его вам.
Лессинг возразил:
— Я имею в виду другое… Позиция, с которой написано стихотворение, полностью соответствует моей собственной. Ортодоксальные представления о божестве уже не по мне; я их не приемлю. «Одно и всё!» Ничего другого я не признаю. То же утверждает и это стихотворение; и должен признаться, оно мне очень нравится.
Якоби вскочил, выказывая такое же возбуждение, как и в саду у Глейма:
— Таким образом, вы почти полностью разделяете взгляды Спинозы.
Лессинг остался совершенно невозмутим.
— Если уж мне положено именоваться чьим-то приверженцем, то я не знаю никого более подходящего.
Открылась дверь. Вошла Мальхен и доложила о приходе посетителя. Оба отправились в библиотеку, и диалог прервался.
Позже, когда снова выдалась возможность поговорить откровенно, Лессинг подсел поближе к Якоби, который тотчас отложил в сторону книгу, ибо ждал этого объяснения.
— Я пришел, — сказал Лессинг, — чтобы побеседовать с вами об этом самом моем «Одно и всё». Вы испугались…
Якоби возразил:
— Возможно, я покраснел или побледнел. Но это не был испуг. Честно говоря, менее всего я ожидал найти в вас спинозиста или пантеиста. А вы заявили мне об этом без обиняков. Я-то обратился к вам главным образом за помощью в борьбе против Спинозы.
— Так вы его все же знаете?
— Думаю, что мало кто знает его так же хорошо.
— Тогда вам уже не помочь. Лучше становитесь его верным другом. Иной философии нет…