Гоголь-студент
Шрифт:
– Нет, нет, сделай милость, оставь! Я ведь не хохол…
– Так расцеловать тебя? Могу.
И, взяв в руки голову топорщившегося, Гоголь расцеловал его.
– Теперь мы с тобой побратались и договор наш запечатали. Никаких уже отговорок!
– Запечатали, это верно, – вздохнул Базили. – А еще говорят, что мы, греки, хитрый народ. Куда уж нам против вас, хохлов!
Заручившись, таким образом, сотрудником, Гоголь принялся за свой альманах с небывалым рвением. В библиотечной комнате, куда он для этого уединился, никто его не тревожил, потому
Выждав несколько минут после полуночного дозора инспектора, Гоголь тихохонько приподнялся с постели. Лампы были потушены, но, благодаря полнолунию, в спальне было достаточно светло, чтобы одеться, не нарушая сна окружающих, а затем найти и выход в коридор. У самой двери, однако, Гоголь чуть не споткнулся на чей-то сапог и, сам испугавшись произведенного шороха, поскорее проскользнул в дверь.
Так он не заметил, что тотчас же на ближайшей к двери кровати присела чья-то белая тень, натянула носки, накинула одеяло и также шмыгнула в коридор.
Сам Гоголь тем временем в библиотечной комнате зажег уже свечу и разложил перед собою на столе свой альманах и все рисовальные принадлежности. Растирая на блюдечке краски, он, как истый художник, критически любовался своей работой: то отдалял ее от глаз, то приближал к ним, то сжимал, то выпячивал губы и наклонял голову то направо, то налево. Работа в самом деле была мастерская: по светло-палевому фону обертки было разлито лучистое сияние готового выглянуть из-за горизонта солнца, среди сияния чернела большими печатными литерами надпись – «СЕВЕРНАЯ ЗАРЯ».
Внизу же не менее искусно, но мельче, было выведено:
«Редактор и издатель Н. Гоголь-Яновский».
– Этакая роскошь, черт возьми! – сам себя похвалил вполголоса художник. – Шедевр!
– Шедевр! – раздалось за его спиной восторженное эхо. – Именно что так.
Гоголь вздрогнул, живо накрыл рукавом свой рисунок и сердито обернулся: над ним стоял, задрапировавшись в свою ночную тогу, остзейский патриций Риттер.
– Прости, Яновский, – начал, запинаясь, оправдываться барончик. – Но я думал, что ты лунатик…
– Думают одни индейские петухи да умные люди, – проворчал Гоголь. – А ты просто хотел поглядеть из пустого любопытства.
– Ах нет. Я сам тоже, видишь ли, собрал букет своих стихов, и ты поймешь, милый мой…
– Понимаю, немилый мой. Охота смертная, да участь горькая. Куда конь с копытом, туда и рак с клешней. Ну, а теперь проваливай: мне надо еще до утра окончить. Только, чур, – никому ни единого слова.
– Само собою. Но дай чуточку еще полюбоваться-то! Он просил так умильно, что художник не устоял и раскрыл опять свой рисунок.
– Ну, на, гляди. Тут кругом, видишь ли, будут еще арабески. Вопрос только – в каком стиле, в готическом, византийском или романском?
– О, у тебя все выйдет великолепно. Ведь вот и заглавие-то какое выбрал: «Северная Заря»! А я день и ночь голову ломаю – думаю-не придумаю, как назвать свой сборник: «Парнасские розы», «Парнасские ландыши» или «Парнасские фиалки»? Для цветов поэзии хотелось бы что-нибудь поароматней…
– Поароматней? – переспросил Гоголь, и будь Риттер менее прост, он уловил бы в голосе его предательскую ноту. – Так и быть, придумаю тебе.
– Ах, пожалуйста, удружи!
– А ты когда намерен поднести свой букетец?
– Да хотел было тоже завтра. Все у меня уже переписано. Но без такой заглавной картинки, вижу теперь, совсем не то. Сам я рисовать не умею. Просить же тебя не смею…
– Поэт, как есть поэт. Стихами заговорил! Ну что ж, для милого дружка и сережка из ушка. Хоть все утро просижу, а нарисую тебе и виньетку, только под одним, брат, уговором: не подглядывать!
– Нет, нет, даю слово!
– Честное слово остзейского Фонтика?
– Да, да. Не знаю, как и благодарить тебя, Яновский…
– Не торопись, поспеешь. А теперь, mein Lieber, leben Sie wohl, essen Sie Kohl [11] …
– Иду, mein Lieber, иду!
Глава восьмая
Расцвет и разгром «Эрмитажа»
День, выбранный эрмитами для второго чтения, был воскресный, и потому чтение могло состояться сейчас после обеда. Причем на этот раз в их замкнутый кружок в качестве гостей были допущены, по просьбе Гоголя, и два лучших его друга, равнодушных к. литературе, Высоцкий и Данилевский.
11
…мой дорогой, будьте здоровы… (нем.)
На дворе стояла глубокая осень. Вся земля вокруг «эрмитажа» была усыпана завядшими листьями, и низкостоящее солнце почти уже не грело. Но на душе молодежи была все та же неувядающая жизнерадостная весна. Весело перемигиваясь, наблюдали все за Гоголем, как тот бережно развертывал из газетной бумаги какие-то две цветные тетради: светло-палевую и ярко-розовую.
– Дай-ка взглянуть! – сказал Риттер, узнавший в одной из них свой собственный сборник.
Но Гоголь невозмутимо отстранил протянутую руку и завернул вторую тетрадь снова в бумагу со словами:
– Забыл наш уговор: не подглядывать? Твои цветы я приберегаю для десерта.
– Так барончик тоже набрал кошницу цветов своей музы? – спросил один из эрмитов.
– О, такое благовоние, что за три версты расчихаешься, – отвечал Гоголь. – У меня же простая берестовая корзинка с полевыми цветочками, с лесными грибочками. Единственную крупную заморскую ягодку доставил мне наш общий друг Базили-эфенди и редкостную ягодку сию вы, конечно, тотчас узнаете по духу и вкусу. Чем богат, тем и рад.