Гоголь-студент
Шрифт:
– А где Иван Федорович?
– Да вот пожалуйте в гостиную. Там и барин, и все гости.
– Уф! Господи, благослови! – прошептал Гоголь и, мысленно перекрестясь, переступил порог.
Но в первой комнате, небольшой и низенькой, заставленной грузной старинною мебелью и потому еще более тесной, никого не было. Издали только доносился смутный, многоголосый говор, указывая направление, где искать гостиную.
За первою комнатою следовала такая же маленькая вторая, за второю третья. В дверях четвертой спиною к входящему стоял сам хозяин, высокий, осанистый старик, который, заслышав шаги за собою, быстро обернулся.
– А! Очень
Облобызав юношу в обе щеки, он взял его за руку, чтобы представить другим гостям.
«Фу-ты, на: поздравить-то и забыл!» – ударило в голову Гоголю. Но поправить свою оплошность ему уже не пришлось, потому что тут же у дверей он очутился в объятиях какого-то толстяка, который затем огорошил его еще вопросом:
– А халву с собой взять не забыли?
То был, оказалось, его веселый спутник, пирятинский помещик Щербак, с которым три года назад он совершил поездку из Нежина домой и которому спящему из шалости обмазал двойной подбородок халвою.
– Халвы-то у нас, пожалуй, не найдется, – сказал хозяин. – Но свежие медовые соты, может быть, сослужат ту же службу?
– Как нельзя лучше, – отвечал со смехом Щербак. – Молодой человек наш, изволите видеть, большой любитель мух, и чтобы их подкармливать…
– Виноват, – прервал весельчака Иван Федорович, который, заметив смущение буки-студента, не хотел дать его слишком в обиду. – Потом как-нибудь доскажете. Мне надо еще отрекомендовать его дамам.
Дамы разместились в глубине просторной и светлой гостиной на длинном турецком диване, тянувшемся от одной стены до другой, откуда уже на стульях по всей стенке до дверей красовалась цветная гирлянда барышень. Первою с края восседала на диване пожилая барыня, очень решительная и несколько даже свирепая на вид, благодаря сросшимся над переносьем густым бровям и темному пушку над верхнею губою.
– Позвольте, почтеннейшая Пульхерия Трофимовна, – обратился к ней хозяин, – познакомить вас с сыночком нашей общей доброй соседки – Марьи Ивановны Яновской.
– Так вот ты, батюшка, теперича какой из себя будешь? – промолвила чуть не мужским басом Пульхерия Трофимовна, подставляя к губам склонившегося перед нею юноши свою мясистую руку. – Видела я тебя вон каким. Никак бы, право, не признала А почему ты, сударик, скажи-ка, о сю пору ко мне с поклоном не пожаловал?
– Я на днях только из Нежина… – пробормотал в оправдание Гоголь и повернулся к сидевшей рядом с допросчицею старушке в седых буклях.
Но Пульхерия Трофимовна не дала ему так скоро отделаться:
– Постой, погоди! А ты что теперича по вашему школьному чину – скубент, что ли, будешь?
– Скубент, – повторил за нею Гоголь, закусывая губу.
– А как покончишь с наукой – куда метишь: по гражданской аль по военной?
– По гражданской.
– Ну, с твоей-то фигурой оно, точно, и лучше. А вот мой Васенька…
Гоголь не дослушал уже про «Васеньку» и поспешил приложиться к руке соседки ее в седых буклях, с виду более кроткой. Памятуя наказ матери – не пропустить ни одной замужней дамы, не отдав ей этого искони установленного знака почтения, он скрепя сердце, с опущенным взором прикладывался к целому ряду рук, ручищ и ручек, морщинистых и пухлых, белых и загорелых, пока вдруг одна ручка с тонкими, розовыми пальцами с испугом не отдернулась от его губ. Он поднял глаза и увидел перед собою совсем молоденькое, залитое румянцем личико. Оказалось, что то была первая из барышень, которым целовать ручку не полагалось.
Сам вспыхнув до ушей, Гоголь пробормотал какое-то извинение и поскорее отретировался опять к мужчинам. С каждым из них пришлось ему теперь, по стародавнему обычаю, также обняться, расцеловаться. Наконец-то и это было проделано, и он со вздохом облегчения опустился на ближайший стул рядом с Щербаком.
– Молодой человек! Вы сели на мою шляпу! – вскричал Щербак.
– Ах, простите… я думал, что это моя…
– А на свою вы садитесь? Поздравляю!
Тут внимание обоих было отвлечено двумя вновь прибывшими гостями.
– Ага! Стороженко с сыном, – заметил Щербак. – Вот с кого бы вам, любезнейший, пример брать: здоровеет не по дням, а по часам.
В самом деле, Стороженко-сын, однолеток с Гоголем, был свеж и румян, как крымское яблочко, а по дородности своей обещал со временем перещеголять самого Щербака. Длиннополый фрак оливкового цвета с синим бархатным воротником был сшит на него, очевидно, еще тогда, когда стан у него был гораздо стройнее. Теперь раздобревшего юношу с силою выпирало из фрака, талия которого начиналась чуть ли не под лопатками, а узенькие и не по моде длинные фалды доходили до полных икр. Последние казались тем круглее, что их облегали вплотную когда-то нежно-розовые, а теперь осевшие от стирки и отцветшие до телесного цвета панталоны.
Подходя поочередно к ручкам дам, он как-то особенно молодцевато вывертывал локоть и шаркал ножкой, что при его необыкновенном наряде выходило еще комичнее. Следившие за каждым его движением барышни, настроенные уже смешливо давешним недосмотром Гоголя, все разом вдруг захихикали. Стороженко совсем растерялся и, кое-как докончив церемонию «рукоприкладства», искал спасения в мужском лагере. Когда он тут, после неизбежных опять объятий и поцелуев, добрался до Гоголя, пот лил с него в три ручья, а руки судорожно прижимали к груди скомканный картуз. Жалкий вид этого пышущего здоровьем молодчика придал бодрости Гоголю, и он уже покровительственно указал на освободившийся между тем стул Щербака.
– Не угодно ли сесть?
– Благодарствуйте… – пропыхтел, подсаживаясь к нему, новый знакомец и сердито исподлобья покосился в сторону барышен. – Терпеть не могу этих хохотушек!
– Отчего же им не хохотать, коли хохотушки? – вступился Гоголь. – Однако, смею спросить об имени и отчестве?
– Алексей Петрович.
– А я – Николай Васильевич. Так вот-с, Алексей Петрович, я говорю, что к ним нельзя относиться чересчур строго, как к нашему брату. Это, так сказать, однодневные мошки, которым бы только поиграть, порезвиться на солнце. Долго ли им вообще наслаждаться поэзиею жизни? Не нынче-завтра закабалят их в супружеское ярмо, окунут с головою в лохань семейной прозы. Будет им тогда хоть чем помянуть свои красные дни.
– Вы сами, Николай Васильевич, видно, дамский кавалер?
– Я-то? Боже меня упаси! Вот вы, Алексей Петрович, так действительно паркетный шаркун. И где это вы, скажите, научились выделывать ногами такие мастерские фокусы-покусы? Зависть даже берет.
– А в Петербурге у нашего учителя танцев, балетмейстера императорских театров…
– Ну вот. Оттого-то барышни теперь и глаз с вас не сводят.
– Что вы! Они смотрят вовсе не на меня, а на вас…
– Нет, уж извините, на вас: что я за невидаль? Провинциальный медведь. А вы – столичная штучка. Эх, хоть бы поучили меня!