Гоголь. Главный чернокнижник империи
Шрифт:
Всадник, влекомый зовом своего имени, проехал несколько шагов вглубь церкви, и протянул к Бруту свою дьявольски длинную руку. Кажется, даже круг не смог его остановить. Рука была все ближе, а дыхание смерти чувствовалось Хомой все отчетливее…
–Вий!
…Нашли тело Хомы под утро. Он лежал в кругу возле гроба, а волосы его покрылись сединой, словно был он не молодой казак, а изможденный жизнью старик. И только местные жители наперебой вспоминали, что последним его издыханием было сказано одно непонятное слово:
–Вий!..
Глава седьмая. Третье отделение
Александр
Будучи разделенными по интересам, приятели продолжали поддерживать отношения, но уже все более прохладно и эпизодически – редкие письма, еще более редкие встречи случайно в том или ином обществе, и главное – отсутствие общих интересов, которые у Гоголя, в отличие от его однокашника, целиком сосредотачивались на искусстве и служении высокому, а у приятеля его – на служении низменному и земному, – никак не могли возродить былой теплоты. И, хоть по-прежнему чувствовали они нечто родственное в душах своих, а все же общение практически сошло на нет, оставив друзьям только одни воспоминания о том, как вместе увлекались, будучи школярами и студентами, театральной жизнью, искусством и даже выписывали вскладчину столичные журналы в далекий Киев, в Нежинскую гимназию.
Николай Васильевич тяжело переживал смерть сестры. Это известие, вкупе с тем гнетущим и тягостным впечатлением, что оставили у него «Мученики ада» после первого их посещения, словно бы подорвало и без того слабое здоровье писателя, и вернуло его в постель. Весна в столице была хоть и поздняя, а традиционно промозглая, что никак не способствовало его выздоровлению. Он лежал пластом, когда в комнату его в одно утро вошел Семен и принес записку от человека, о котором менее всего мог подумать Николай Васильевич и кого менее всего ожидал он услышать.
–Саша? Саша Данилевский? – негаданное заочное появление старого друга, казалось, взбодрило писателя и ненадолго вернуло к жизни. Он встал и заходил по комнате.
–Так точно, ваше благородие. Утром еще солдат из жандармерии принес.
В записке говорилось, что Данилевский хочет увидеть Гоголя по важному делу, что будет признателен его визиту на службу, поскольку совершенно не имеет времени для посещения в не служебное время и вечно будет обязан, если тот найдет время сходить к нему. Кляня Языкова за его задумку с этим идиотским обществом, наверняка по поводу участия в коем вызывают писателя в Третье отделение (а зачем же еще?), Гоголь все же не без воодушевления собрался и отправился на прием к старому другу, на прежнее место службы, с которым ассоциировались еще в голове его воспоминания молодости.
Данилевский не скрывал радости от встречи. Приятели обнялись и сразу разговорились о последних событиях в жизни Николая Васильевича, которая была куда более наполнена интересными деталями, нежели, чем жизнь рядового следователя полиции.
–Как ты? Я слышал, вернулся только что из Рима?
–Да, но не эта поездка была для меня главным событием последних дней. Ты ведь знаешь, Италия – моя давняя любовь, так что тут ничего нового. А вот Иерусалим…
–Ты и там успел побывать? Но когда?!
–Незадолго до этого. И не просто побывать, а даже отыскать там копье Лонгина и привезти его с собой. Правда, с собой я прихватил еще и малярию, которая мучает меня почитай уж целый месяц, но, думаю, посещение Гроба Господня стоит того, чтобы немного помучаться.
–На какие же мысли тебя навело твое путешествие?
–О, мыслей много. Очень. В основном все о христианской вере, о православии, о том, что жил неправильно, не те идеалы проповедовал…
–Ну вот! – всплеснул руками Данилевский. – Как ты можешь говорить эдакое? Разве твои «Мертвые души» и «Ревизор» не есть обличение, сатира пороков человеческих во всей их нечистоте?! А обличать еще, кажется, апостол Павел предписывал! Так кто же из нас более живет по Богу, чем ты?
–Дело не в этом. Я ведь лучше знаю, что руководило мной при написании этих вещей – не более, чем жажда славы. Она же в свое время увела меня из Третьего отделения…
–…и привела к большему! Верно ведь говорят, что стучащему откроется!
–Привела она меня к себялюбию высшего порядка. Как же, посмотрите, какой писатель! Как смело перо его, как новы темы! Он берется за то, за что прежде вовсе никто не брался, а все почему? Так ли он хочет усовершенствовать общество, в котором живет? Или же просто необычным изложением вполне обычных замечаний жизни старается привлечь к себе внимание? Как труды его способны изменить жизнь страны нашей? Никак, ровным счетом. Так зачем же он тогда пишет? Не иначе ради сияния светской жизни, к которой привык и которая так мила ему.
–Ну, полно себя стыдить, – улыбнулся Данилевский. – Если ты так рассуждаешь, то мне и таким, как я, вообще впору в петлю лезть.
–Не думаю. Беда вся в том, что ты на своем месте, а я нет. Взыщется, взыщется с меня за то, что мало оставляю в научение и назидание будущим поколениям. Значит, не в полной мере делаю я то, к чему обязывает и чего требует судьба писателя. А что ты? Ты на службе целиком и полностью отдаешься ей, и менять что-то – вне твоей юрисдикции. От тебя иное требуется, и ты справляешься, а вот, справляюсь ли я? Видишь ли, тебя может оценить хоть твое начальство, а меня, кроме потомков да Господа, и оценить некому. Оттого и страдаю я, не в силах разрешить противоречия между мыслью своей и реальной оценкой ее со стороны. Критиканы подливают масла в огонь, не понимая, что я сейчас воспринимаю любое слово в своей адрес как оголенный нерв…
–Понимаю, – погрустнел и посерьезнел Данилевский. – Сочувствую и соболезную по причине внезапной смерти сестры твоей, Александры Ивановны. Всегда обидно и особенно горько, когда уходят люди в таком молодом возрасте, да еще без видимых к тому причин…
–Ну почему же? У нее, кажется, была горячка. Мать писала мне об этом…
–Что ж, пришло время рассказать тебе, что именно по этой причине я тебя и пригласил. Видишь ли, мы получили письмом донесение от начальника тамошней полиции о том, что смерть ее была вызвана вовсе не горячкой, а иными причинами…