Голодные прираки
Шрифт:
Пока Нехов ехал к гостинице, город ему казался брошенным, покинутым людьми по каким-то неизвестным причинам. Так непонятно почему команда покидает посреди океана совершенно целехонький и безупречно функционирующий корабль. Но у гостиницы он, к своему удовлетворению, обнаружил кое-какие проявления жизни. Светились, хоть и неярко, окна в вестибюле. Двое солдат в бронежилетах, с автоматами прохаживались лениво у входа. Хоть так, хоть так…
Не думая ни о чем другом, кроме как о приятном, о котором он не имел представления, но твердо зная, что приятное есть и что к нему надо стремиться, Нехов, ступив левой ногой на тротуар, а потом правой ступив туда же, покинул автомобиль Горьковского автозавода и, хлопнув металлической дверцей и мимоходом признав совершенство звука захлопываемой автомобильной дверцы, показал, незло улыбаясь, удостоверение решительно направившимся к нему серьезным молодым автоматчикам и вошел в светлый и музыкально насыщенный вестибюль гостиницы «Тахтар». Там, ни слова не говоря никому – ни портье, густо-смуглой женщине с белыми волосами, ни сонному швейцару в грязной чалме и сплюснутой офицерской фуражке, натянутой поверх чалмы, и ни всем остальным, которых не было именно в этом вестибюле именно в этот час, пересек вестибюль по каменному полу, отмечая негромкость и вкрадчивость своих легких шагов и, не пользуясь лифтом (пользоваться лифтом всегда опасно, даже в мирное время опасно, лифт штука ненадежная, он может остановиться не на том этаже, а может и вообще не остановиться, а может остановиться и между этажами, а может и вовсе упасть – случайно или
И Нехов не знал. Хотя, казалось бы, должен был. Он больше всего времени проводил с Сухомятовым. Но и он не знал. А может, так и надо, чтобы никто о тебе ничего не знал? Никогда и нигде. Так спокойней, комфортней. Так легче делать дело, которое делаешь. Ты весь в себе, копишь себя, сохраняешь, набираешь мощь, чтобы в один прекрасный день… Что в один прекрасный день? Кого-то удивить? Поразить? Воспользовавшись силой, кого-то подчинить, подавить? Зачем? Для того, чтобы получить роскошный кайф от работы, которую работаешь, полный кайф, высший кайф, который покруче самого крутого наркотика. Так, наверное. Нехов пожал плечами, вынул сигарету, закурил, подумал, что самое классное по этой жизни – это сознание того, что в любую минуту ты этой самой жизни можешь запросто себя лишить, рассмеялся негромко, сделал шаг-другой к кровати, повалился на нее, устроился поудобнее на спине, тянул сигаретку с удовольствием, вспоминая, кто среди его тутошних русских сослуживцев, знакомых, голубоглазенький, желтоволосенький, прелестненький, свежепопенький, нежненький, ароматненький, мать его е…! Под веками, как на экране, но не на белом, а темно-сером, зернистом и переливающемся, крохотными огоньками усеянном, возникали люди – один, второй, третий, сотый и тысячный… Отложил для работы троих. Одного посольского, одного старлея из саперного полка и одного придурка из штаба армии. Все трое, по всей видимости, были педиками – им были присущи характерные манеры, хотя старательно скрываемые: тормозящийся на тебе, игриво-оценивающий взгляд, смущенный, отсутствие дружеских связей, любовных историй, пьяных скандалов, драк, дуэлей и других непременных компонентов фронтовой жизни, выгодно отличающих настоящего мужчину от мужчины ненастоящего. Мог ли ненастоящий мужчина убить? Запросто. Для этого не надо, если судить по большому счету, отваги, смелости и профессионализма. Побудительными мотивами здесь могут служить и страх собственной смерти, и ревность, и шантаж, и даже просто грамотная психологическая обработка со стороны враждебных элементов, мать их. В силу ряда физиологических особенностей, гомосексуалисты часто бывают склонны к импульсивным необдуманным поступкам, нередко отличающимся жестокостью и даже садизмом… Хотя может быть, что все это мура, что наболтал Пукалка-Сахид, и убийца вовсе и не педик, а просто случилось так, что приглянулся он педику-Сахиду и Сахид в своих мечтаниях и наркотических снах уже трахал его не однажды, и ароматненький, и розовопопенький, и, вообще, не мужик.
Но начинать с чего-то надо. Потому начнем все же с педиков, решил Нехов.
Он закинул руки за голову и потянулся, расслабляясь. Неожиданно сквозь шуршанье одежды и собственное покряхтывание услышал, что где-то что-то булькнуло. Сначала он подумал, что это в голодном желудке его булькнуло. А потом вспомнил, что есть рядом с желудком еще одно местечко, где может что-то булькать. Это местечко было карманом пиджака, в котором лежала плоская фирменная фляжка, почти (если булькает, значит, не до отказа) до отказа наполненная дорогим виски «Чивас Регал» (двенадцать лет выдержки). Хватило бы ему, Нехову, на столько лет выдержки? «Хорошо», – пробормотал Нехов, Извлек фляжку из кармана, одним движением свинтил крышку, поднес горлышко фляжки к носу, принюхался, жмурясь, сосредоточиваясь, пытаясь увидеть какие-нибудь приятные картинки из своей жизни, этим запахом навеваемые.
И увидел – себя, дрожащего, перекошенного, – одно плечо ниже другого, один глаз выше другого, – со слюнявыми занемевшими губами, молодого, совсем молодого, мальчишку еще, дрожащего дрожливой дрожью холодной в теплом подъезде у широкого подоконника перед высоким окном, с надеждой глядящего на потрескивающую сухо тусклую лампочку, будто она засветится сейчас ярче и все сразу кончится, все исчезнет – и подъезд, и подоконник, и двое мордоворотов, стоящих по бокам его и сама лампочка, вспыхнувшая и истаявшая вместе с подъездом и мордоворотами. Ждал звуков, умирая уже, – движущегося лифта, открывающейся двери, шагов на лестнице, спасительного окрика какого-нибудь отважного жильца. Но их не было. Не было, не было. И никогда уже не будет. И ничего уже не будет. И можно было бы уже успокоиться, раз ничего не будет. И все же вопреки всему жила надежда. Именно она мешала успокоиться. Это она вынуждала его дрожать дрожливой дрожью и перекашивать плечи и глаза. Мордовороты держали его за руки и за подбородок, и вливали, похохатывая, ему в рот противный горький, запрещенный в таком малом возрасте строгими родителями и взыскательными учителями крепкий спиртной напиток. Ох, крепкий! Желтый, прозрачный, с неожиданно смешным названием, которое на все лады повторяли красномордые лицевороты, остроглазые и фиксатые: «Виськи, виськи, сиськи, сосиськи…». Они поймали Нехова в подъезде, когда он возвращался от приятеля. Они стояли у подоконника и открывали бутылку, веселые и невкусно пахнущие. Увидев его, они заорали: «А вот и третий, а вот и третий, вдвоем западло, на х…, на то мы алкаши, на х…, мы наставники, наставники, на х…!» – «Бухал когда-нибудь?» – спросили его. «Что?» – промямлил Нехов. «Не бухал, значит, – радостно заключили они. – Будешь учеником, на х…, и придет время, на х…, и мы подарим тебе на х…, бутылку с надписью, на х…: «От побежденных, на х…, учителей, победителю, на х…, ученику». Придет это время, товарищ, верь, на х…!»
Нерусский напиток, огрызаясь, просочился-таки в желудок, а оттуда, достигнув наконец-то желаемого (ведь для этого он и создан, чтобы просачиваться в желудок, это его единственное достойное предназначение на этой земле), успокоился и принялся привычно распределяться по совсем молодому еще, а потому чрезмерно восприимчивому и чрезмерно отзывчивому организму Нехова. Организм действительно отозвался – фантастично и сокрушающе. Нехов вмиг успокоился, повеселел, заблестел глазами, зашевелился теплыми губами, терпкую влагу с них слизывая, поставил плечи ровно, свои, не чужие, вздохнул со вкусом, оглядел мордолицых, красивых, достойных, нежных, неожиданно для себя ощущая к ним неподдельную сыновью любовь, и даже благородность, и более того, с каждой секундой необузданную страсть, протянул к ним руки, по дался сам к ним, обнял их за плечи, не свои, чужие, и, плача от умиления и путая слова и их значение и назначение, громко и визгливо стал им рассказывать о том, как он счастлив, что они, прекрасные и сильные боги, повстречались на его пути, что теперь он никогда не расстанется с ними, что он станет их тенью, что они будут жить все вместе в этом самом подъезде, самом чудесном из всех подъездов в мире, что они будут много работать и много зарабатывать, и заработанные деньги будут раздавать по квартирам этого подъезда – всем, всем, всем, – что все женятся на одной женщине и она родит им троим троих ребят» и они будут их тоже любить, и те их будут тоже любить, и они, то есть он и прекрасные боги, будут ходить по квартирам этого подъезда и показывать всем своих потрясающих ребят, и все будут этому радоваться, и они тоже будут радоваться, и все будут радоваться, потому что будет нельзя не радоваться, когда так радостно только оттого, что они есть, что они живут, что они любят друг друга… Запнулся от избытка всего, что его переполняло, включая, конечно, чувства. Стесняясь, кокетливо попросил дать ему еще пару глоточков классного напитка со смешным названием и, не дожидаясь ответа, запросто вытянул бутылку из рук одного из замерших в оцепенении богов, глотнул несколько раз, вытер губы, шумно выдохнул и между делом заметил, что неплохо бы мальчикам угостить его сигареткой, мать их, непонятливых, е…! Затянувшись не раз, бросил сигарету и, восторженно глядя на богов, стал расстегивать ширинку, от всего сердца предлагая скрепить их любовь скрещением интимных струй. Видя, что прекрасные боги не делают никаких попыток к скреплению любви, стал хватать их за ширинки, пытаясь расстегнуть их, необузданный, и одновременно распевая древнегерманскую строевую песню, которую он недавно слышал во сне и в нем же и записал ее для дальнейшего ее изучения и классификации… Он был счастлив, как никогда до этого и никогда после.
Ошалевшие боги бежали, оставив ему недопитую им же бутылку виски.
А он еще долго ходил по этажам, звонил в квартиры и тем, кто открывал двери, искренне предлагал поделиться счастьем. Дошел до чердака. Там и уснул. А под утро, новый и просветленный, вернулся домой.
С тех пор он стал учиться только на «хорошо» и «отлично». Это так.
…Недопитого счастья еще было много во фляге. Но сегодня Нехову хотелось другого счастья, как, впрочем, и вчера, и позавчера, и месяц назад, и второй, и третий, и еще хрен его знает какой, счастья, которое пусть будет недолгим, пусть мимолетным, но естественным и осознанным, самим им, Неховым, подготовленным, его умом, его талантом, его волей, а потому гораздо более сильным, глубоким, острым, сжигающим, чем счастье, приносимое бутылкой виски и сигареткой с марихуаной. Но как и что надо для этого сделать, не имел ни малейшего представления, НЕ ЗНАЛ и был мучим этим незнанием, как партизан гестаповским следователем. Незнание точно так же, -как и коварный гестаповец, вгоняло ему студеные иглы под ногти, вязало морские узлы на члене, до хруста стискивало голову металлическим обручем, вырывало зубы, с шипеньем выжигало свои невидимые, но ощутимые и болезненные знаки на языке, мощными и прицельными ударами по ребрам тормозило бегущее сердце. «Как хорошо, Господи, что я могу в любую минуту, когда захочу, именно когда захочу, а не когда захочешь ты, уйти из этого чудесного мира навсегда, с сожалением или без сожаления, неважно, но МОГУ… САМ!» – опять подумал Нехов… А может быть, осознание того, что он МОЖЕТ и САМ, и есть то, что он ищет? То самое счастье, которое глубже и острей. Надо только осознать это, осознать, мать вашу!…
Никто не издавал никакого шума в номере над номером полковника Сухомятова, не топал по полу, не передвигал мебель, не бил, разбивая, бьющиеся предметы. И за стенками, и за одной, и за другой, в номерах соседних никто не включал ванных кранов, не спускал воду из бачка над унитазом, никто не ругался, не матерился, не вскрикивал, и не стонал в эротическом экстазе, не сопел, не сморкался и даже не храпел во сне или наяву. Никто не открывал и не закрывал двери, не звенел ключами и не хрустел замками. Никто не шел по длинному гостиничному коридору, и не бежал, и не крался, -и не полз, и не хлопал крыльями, пролетая… Так странно и так грустно. Будто все спали. Или будто никого не было в номерах. И в гостинице, вообще. Только он подумал об этом, прислушиваясь и как всегда прищуриваясь, как к радости своей услышал легкий шум легких шагов в коридоре и едва различимый шорох, исходящий от тщательно смазанных и потому не скрипучих дверных петель. Дверь открылась наполовину, и он увидел блекло-желтую полоску света на полу номера, в котором лежал, курил, размышлял. И еще увидел очертания фигуры в узком просвете между дверью и ее братом косяком. Фигуры женской. И очень привлекательной. Худой и стройной. Длинноногой и тонкорукой. Несколько мгновений женщина не двигалась, замерев на пороге. И все-таки вошла. Сделала один маленький шажок. Затем второй. Закрыла дверь, за собой неслышно. Выдохнула с едва слышимым стоном, спрятала руку за спину, отступила назад, прижалась спиной к закрытой двери, замерла опять.
– Виски? – предложил на местном языке Нехов. – Нет, – ответила женщина тихо. – Коран не позволяет? – спросил Нехов.
– Да, – ответила женщина.
– Вам много чего Коран не позволяет, – заметил Нехов.
– Да, – ответила женщина.
– Я знаю, что он не позволяет женщине одной приходить в дом к одинокому мужчине, – сказал Нехов.
– Да, – ответила женщина.
– Но ты же пришла, – констатировал Нехов. – Да, – ответила женщина.
– Виски? – не поворачиваясь к женщине, он протянул флягу в ее сторону, размышляя и покуривая.
– Нет, – ответила женщина.
– Да, – без нажима сказал Нехов.
– Да, – ответила женщина.
И слабой ногой ступила вперед, и слабой рукой флягу взяла, холодными пальцами горячих пальцев Нехова коснувшись, вздрогнула, нежно зажмурившись от плеснувшего в глаза огня, изошедшего от точки соприкосновения их рук, секундного, мгновенного, только ей видимого, а ему, Нехову, невидимого, потому что он в этот миг не на женщину смотрел и не на пальцы ее и свои, а перед собой смотрел, в темноту, в ничего, и умиротворен был, и задумчив, и слегка пьян – как никогда приятно! Женщина сделала глоток бесшумный, второй, отняла флягу от губ, дыша порывисто, рот, губы, носоглотку и гудящий от непривычного ожога пищевод остужая. Не поперхнулась, не закашлялась, не стошнила и слюну не пустила, сильная.
– Еще, – подсказал Нехов, безмятежно улыбаясь в темноте.
– Нет, – ответила женщина.
– Да, – не согласился Нехов. – Да.
– Да, – согласилась женщина.
И опять из фляги глотнула, быстро и много и без прежнего страха. Колеблясь незаметными колебаниями, присела на край кровати покойного (беспокойного) полковника Сухомятова. На спинку спиной оперлась, флягу рядом положила. Виски пролилось на одеяло, чуть-чуть. Нехов не видел, сколько, но хотел надеяться, что чуть-чуть. Потому что если не чуть-чуть, то он повел бы сейчас, после того как виски пролилось на одеяло, по-другому, он не знал, как, но по-другому, наверное, менее приветливо, наверное.