«Голоса снизу»: дискурсы сельской повседневности
Шрифт:
Уж не об этом ли простодушно, обстоятельно и с некоторым удивлением рассказывает Люба Курановская? И не отсюда ли та необычная для ее добросердечной натуры экзистенциальная «злость» Любы, о которой она откровенно поведала в начале своего нового рассказа? Скорее всего, это так. Кстати, этим же «безразличием», которое не было симптоматически свойственно прежним порядкам станичного бытия, питается скука и отчужденность, о которой не раз упомянула наша собеседница. И вероятно, отсюда же то ощутимо встающее в дискурсе Любови Курановской экзистенциальное одиночество, которое объясняется отнюдь не только тем, что ее подросшие дети вылетели из семейного гнезда и перекочевали в более просторный в сравнении со станичным мир.
Что же впереди? Как, в каком направлении будут меняться формы и нормы дискурсивных практик новых (условных, модернизированных, «ренессансных») крестьян? Время покажет. Вместе с тем намек на грядущее развитие уже не подлинно крестьянских, вполне традиционных, а неких полисистемных, комбинированных, многополярных негородских социально-экономических миров, то есть, в сущности, указание на возможные линии эволюции современного социума также содержится в упомянутой выше работе Р. Дарендорфа. Вот как формулируется эта обнадеживающая диагностика: «Новая жажда аутентичности питает поиски реальных, а не формальных отношений, т. е. легитимности, обусловленной греющим душу ощущением перманентного дискурса, а не правом и институтами, на нем основанными»[54].
Ральфу Дарендорфу и хочется, и следует верить. И поэтому наша забота – постараться поискать эти «реальные отношения». Последние непременно проявятся, развернутся. Они покажут себя в череде событий изменяющегося крестьянского мира, отпечатаются в его длящейся нарративности, зримо проступят в многообразии его изъявительных, в том числе – дискурсивных форматов.
Заключение
С чего начинать такие поиски? Вероятно, с формулирования общего понимания неких существенных черт тех миров, которые феноменологически развернулись перед нами в «голосах снизу», и которые были запечатлены в особом измерении – в их дискурсивной проекции. Каковы эти миры? И что же такое – «мир»? «Мир имеет место в нашем бытии как мелодия присутствия». «Мир – это согласие, в котором только и открывается целое…»[55]. Кажущаяся метафизическая зыбкость этих определений, их причудливый аналитический импрессионизм не затуманивают, а наоборот, решительно чистят познавательное пространство, освобождая его от чуть ли не полуавтоматического истолкования мира как «навала», как единства всего, взятого без пропусков и исключений. Мир – это не круговой метрический объем, а настроение человеческого присутствия. Каков же мир «голосов снизу»? В чем его дискурсивное «согласие? Можно ли познавательно ухватить накрывающую этот мир «мелодию присутствия», которая, каждый раз в своеобразных, но по тональности совпадающих, аранжировках расслышивается в хоре этих, как правило, тихих, далеких от распорядительного напора, голосов?
Общее впечатление от тех жизненных пейзажей, которые были развернуты «голосами снизу», и где мои собеседники пытаются воспроизвести некий понятный и выровненный порядок собственного бытия таково: тихомирность. Это слышно в самом тоне, в настроении их рассказов. Как бы ни вихлялось колесо социально-экономической жизни, какие бы грозы ни громыхали над их самодельными избами, крестьяне не сокрушаются, не поддаются тоске, не содрогаются в рыданиях. Помните формулу Ирины Кирилловны Ситкиной: «Какое-то покорение…»? Конечно, такое подытоживание – только часть правды. Это – не что иное как плотное дискурсивное «покрывало» разнообразных форм обыденного сопротивления крестьян, подробно описанных, в частности, американским социальным антропологом Джеймсом Скоттом. Он называет крестьянское «непокорение» «оружием слабых». «Слушаю, но не повинуюсь», – вот его кратчайшая формула. Дж. Скотт пишет: «Обычное поведение крестьян в периоды спокойствия рисует нам картину смирения, страха и осторожности. Напротив, крестьянские восстания выглядят как проявления животной ярости»[56]. Но даже в ожесточении классовой борьбы лозунги восставших крестьян выглядят порой весьма необычно. Например, в «Воззвании Волчихинского районного штаба повстанцев к окрестному населению» (Алтай, 1920) мы читаем следующий лозунг: «Да здравствует свобода, равенство, братство и любовь!»[57] (курсив мой. – В. В.) «Любовь» залетела в этот лозунговый политический дискурс не иначе как из дискурса крестьянской бытийной размеренности, из обыкновения. И мы вряд ли ошибемся, утверждая, что в целом люди деревни тихо и мирно принимают свою судьбу, непрерывно и привычно присутствуют в заданных им координатах существования, вполне и умело захватывают их и сами непрестанно и упорно пребывают в этой захваченности.
Но не парадокс ли это, – если вспомнить о всем том, невыносимом и порой смертоносном, что суммарно выпало на их долю? Откуда такая бесчувственность? Как возможно такое (в нашем случае дискурсивное) самоурезонивание? Почему в «голосах снизу» окорачиваются резкие выпады? Отчего в них нет ни заметных восторгов, ни ожесточенных проклятий?.. Задумываясь над ответом, проще всего было бы здесь вспомнить горький вздох Лермонтова – «страна рабов…». Однако разум, питаемый «умным чувством», протестует. И пока еще рановато махнуть рукой, мол, – «прощай, немытая Россия». Поэтому попробуем зайти в эту не очень радостную тему, что называется, издалека. В лекциях о Людвиге Витгенштейне В. В. Бибихин сформулировал одно примечательное свойство сознания, имеющее, как мне кажется, отношение и к пониманию крестьянских жизненных миров, взятых, в частности, в их дискурсивной проекции. Он сказал: «Древние были не такие глупцы, чтобы распутывать как оно все устроено. <…> В обращение с софией, автоматом мира, входит не копание в ней. Оставьте, черт возьми, эту вещь в покое. Что нас по-честному только и касается, это славно-скверно, да-нет, хорошо-плохо; это одно важно и это одно должно быть важно, разобрать, что хорошо, что плохо»[58].
Совет хорош. Автоматика повседневности сторонится хладнокровного аналитического размонтирования – это занятие специальное, факультативное. И впрямь, – разобрать, рассудить и разложить все наличное по некоему, заранее предположенному порядку, это, в первую очередь, работа людей науки и, отчасти, философов. Здесь они, что называется, дома. Эта работа требует специальных, именно распутывающих, умений. А вот в нерефлексивных, нерассуждающих сообществах таких сосредоточенных «копаний» в замесе «хорошо-плохо-славно-гадко» инстинктивно сторонятся, держатся от них поодаль. Мало того, – подобного рода обыкновения естественно оседают в языке как среде человеческого осуществления. Язык держит их крепко и памятливо. Поэтому дискурсы крестьянской жизни лишь изредка, стеснительно, кое-как, – и, как правило, вынужденно, то есть когда сельских людей об этом специально и настойчиво расспрашивают, – пробуют разместить в своих естественных форматах сколько-нибудь развернутый разбор причин и факторов «скверности» либо «славности» крестьянского повседневного существования. В повседневных разговорах от таких «аналитических» процедур смущенно отнекиваются. Не случайно названия подобного рода говорений не лишены негативной коннотации – «рассусоливать», «растабарывать…». Наблюдаемое отталкивание, конечно, не беззаботность и не равнодушие. Это – знак врожденной терпеливости и привычной нечувствительности к черно-белой житейской чересполосице. Это и след индукции, наведенной на мир крестьянского слова естественной уложенностью циклического земледельческого бытия, изначальной элементарной справностью порядка вещей и трудов, внезапное взламывание которых, – коллективизация, лимитирование домашнего хозяйства, сселение «неперспективок» – настоящая жизненная драма. Это, конечно, и опасение в очередной раз «нарваться на грубость» власти, это избегание заносчивой, не допускающей прекословий, распорядительности, пренебрежительного самодурства, – того, что в греческой мифологии обозначалось словом hybris («наглость, своеволие, нахальство, дерзость, бесчинство»).
Соответствующие предустановления систематически проявляются и в крестьянской пословичной афористике: «От добра добра не ищут», «Не буди лихо, пока оно тихо», «Кто меньше толкует, тот меньше тоскует». И – пушкинское, услышанное из народных пространств: «Воды глубокие / Плавно текут. / Люди премудрые / Тихо живут». Подобного рода настроение широко разлито и в дискурсах корневых крестьянских миров, тех сельских сообществ, в которых еще жива память о деревенской общине, когда в систематическом заводе были и сельские сходы, и послеуборочные заботы о содержании и наполненности страховых мирских амбаров, и общие работы по чистке речек, родников, окрестных лесов, и удобрение сенокосов, и ежегодное обихаживание оврагов, ненадлежащих обрывов и опасных своей крутизной склонов. И эти «хорошо-плохо», «славно-скверно» фигурировали в крестьянских мирах не как восторги, сетования, злоречия, а как события, факты, поступки, дела. Как молчаливо, согласно принятые сгущения и слои бытия, образующие цельность мира.
Перейдет ли все это в будущие крестьянские миры? Или же это знак безвозвратно минувшей жизни? Умолкают ли один за другим дискурсивно настроенные на традиционный речевой лад «голоса снизу», вытесняясь нынешней, сплошь поливалентно-ловкой и пресной скороговоркой? Ведь если суммировать выводы ряда ученых (демографов, социальных географов, специалистов по социологии села), если обратиться к собственным наблюдениям, то можно убедиться, что сегодняшняя деревня как пространство традиционного крестьянского природопользования постепенно исчезает. На ее место приходят новые формы ведения хозяйства. Поднимаются и вырастают новые люди, появляются новые хозяйственно-экономические практики. Соответственно – возникают и выговариваются новые дискурсивные практики, демонстрация части из которых вошла в состав этой книжки. По всей видимости, сегодняшняя деревня достаточно быстро становится областью перелома социального времени, местом перестройки и смены пространств повседневного существования. Этот процесс идет весьма противоречиво. И здесь важно видеть, и фиксировать не только некие закономерные, объективные параметры этого процесса, но и улавливать его промежуточные, летучие стадии. Поэтому очень важны и интересны свидетельства людей, к этим процессам причастных, эти процессы наблюдающих и пробующих уложить их в некую социально-историческую логику. Поэтому здесь, в порядке заключения и, одновременно, для возможного нового исследовательского старта, я хочу привести краткую запись моего недавнего разговора с одним из чиновников Департамента сельского хозяйства Белгородской области – человеком информированным и проницательным. Он является одним из организаторов программы возрождения и прогресса местного села. Поэтому он много ездит по районам этого благодатного края, много видит и понимает. В какой-то момент нашей с ним беседы я понял, что его оценки и мнения весьма наглядно схватывают существо той противоречивой ситуации, которая складывается в нынешней, по сути, угасающей традиционной деревне. Эти оценки, как мне кажется, проливают дополнительный свет и на тот обзор эволюции крестьянских дискурсивных практик, который я постарался представить на этих страницах.
Итак, вот этот небольшой разговор. «У нас на Белгородчине – народ ох какой не простой. Иногда присматриваешься к нему и замечаешь – вот, стоит он, улыбается. Мол, у нас все прекрасно и замечательно. А позади его хата догорает. Ну, образно выражаясь. А ему – все хорошо! Знаете, у меня есть моя собственная, личная теория по поводу того, кто он такой – современный новый крестьянин? В частности, кто такой фермер? Теория, я вам скажу, спорная и достаточно опасная. Одним словом, не одобряют ее здесь. Но, тем не менее, теория следующая. По сути дела, сегодняшние фермеры, – и те, которые работают уверенно, и те, которые работают неуверенно, но не собираются это свое фермерство бросать – они, по существу, люди абсолютно асоциальные. У меня такое устойчивое впечатление. Вот, смотришь на такого фермера и думаешь, – даже учась в школе, он, если и принимал участие в общешкольной жизни, но тем не менее всегда держался особняком. Смотришь на этого фермера – он и во взрослом своем состоянии никакого участия в общественной жизни – неважно, хорошей жизни или плохой, не принимает. Он ссылается на то, что он вечно занят. А более глубоко копнешь, внимательно вникнешь – нет, не занят он! Просто он понимает, что ему надо бы для приличия быть с народом! Но ему не в пример приятнее, комфортнее, когда он один. Если его приглашаешь на мероприятие, он отнекивается. Он отпирается и не хочет. Он лучше поедет на поле, он лучше будет стоять и смотреть на это свое поле. И не поедет на земское какое-нибудь собрание. Где много народу. Где надо с народом быть. И вот таких, асоциальных людей, – изгоев, одиночек, которым в свое время крепко досталось от общества, немало. И смысл их жизни, как мне кажется, в противостоянии, в сопротивлении. И они живут сейчас назло обществу, наперекор ему. И вся жизнь их построена на преодолении препятствий. И их нравственное кредо, как я замечаю, можно выразить в одном слове – «вопреки!» Вопреки всему!.. Я об этом хорошо знаю. Ну, прежде всего, я внимательно наблюдаю людей. Вот, приезжаешь в район, видишь – по показателям отличный фермер вырисовывается. А где он, этот фермер? Поговорить бы с ним. А мне отвечают: «Да ну его в баню! С ним каши не сваришь…» Отмахнуться от него местные вожди норовят: «Он, дескать, классный мужик, но неудобный…» Начинаешь с ним общаться, он накрывает, как водится, стол – на капоте, или в поле. Говорит: «Огромное спасибо вам, что приехали, что интересуетесь, мы рады поделиться опытом…» Но, продолжает, давайте лучше потом мы поговорим по делам, а сейчас, вот, угощайтесь. Так что на контакт они идут, – куда ж они от меня денутся!.. Они умеют поговорить, умеют подстроиться под ситуацию, под настроение гостя. И не больше. Но все это – неестественно! И не надо таких людей поощрять. И не надо на них ориентироваться. И не надо их множить. Я глубоко убежден, что сегодня, загоняя, или пытаясь с помощью каких-то организационных программ загнать людей в индивидуальные предприниматели, в фермеры, – мы идем против природы. Наши люди существа общественные. Им, нашим людям, – флаг в руки, песню, грабли на плечо и, – ни в коем случае не строем, это лишнее! – но дружным, спаянным коллективом в поля и на фермы. На работу. В семь часов утра. И чтобы он там сел на длинную скамейку, и чтобы напротив и рядом было лицо его коллеги, товарища, товарки. Которых он знает двадцать лет. И чтобы с ними можно было поговорить и о детях, и о делах домашних, и о родственниках. И выплеснуть горе, и получить заряд бодрости. И произвести обмен. А тут у нас ему говорят – ты, мол, сиди в своем огороде, в своем хлеву, на своей пасеке и зарабатывай свой миллион. Неправильно это…»
Что встает за этой красочной картинкой, созданной приметливым и наделенным к тому же правами контроля и управления областным функционером? О чем он говорит? В сущности, он повествует о двух, существующих в его сознании и, частично, в жизни, различных крестьянских мирах. Мирах, по-разному организованных, по-разному сложенных, имеющих разную настроенность. Им свойственны два дискурсивных формата, где по-разному укладываются, организовываются и проектируются эти разные миры – 1) мир «асоциального» субъекта, систематически действующего «вопреки» и 2) мир сплоченного, «дружного, спаянного коллектива» с граблями на плечах. Два мира, два дискурса. Они сосуществуют, соседствуют, в конечном счете восходят к дискурсам крестьянских «отцов» и «детей». И, понятное дело, отталкиваются от них. Таким образом, в сельских просторах разворачивается очередное пространство «укладывания мира».