«Голоса снизу»: дискурсы сельской повседневности
Шрифт:
«Укатали сивку крутые горки». Если мысленно удалить из этой русской пословицы привкус безнадежности и погасшего азарта, но при этом оставить нетронутым указание на прожитое в праведных трудах время, сохранить запрятанный в ее семантической глубине намек на продуктивную биографию терпеливой «сивки», то такая народная диагностика будет вполне применима к обновленной с годами «дискурсивной машине» Любови Курановской. Сообщив в начале нашего второго разговора, что она стала «старше и злее», рассказчица тут же освободительно и чуть ли не счастливо смеется. Этим чудесным жестом она стряхивает с себя заведомую угрюмость такой трезвой самооценки. И мы мгновенно понимаем, что Люба вошла в пору окончательной человеческой зрелости. Это ответственное состояние, кроме прочих его воплощений, непременно материализуется и в языке. Оно выходит наружу – в словаре, в интонации, в дискурсе житейской искушенности. Оно регулярно вспыхивает в моментах взвешивающей аналитики. Эта обновленная речевая походка будет отчетливо опознаваться во всем дальнейшем повествовании. И внимательный читатель, конечно, сам заметит, насколько Любовь Курановская переменилась. Он увидит, в какой мере ее нынешние дискурсивные движения соразмерны с прежней, десятилетней давности, речевой архитектурой. Он поймет, в каком бытийном направлении движется эта бывалая, достаточно утомленная, много повидавшая на веку станичная «сивка», укатанная, слава богу, не до бесчувствия, а напротив, раз за разом обнаруживающая в себе неведомые ранее, бодрые черты. Нынешняя речевая манера Любы говорит сама за себя. И мне остается лишь обратить внимание, перенацелив дискурсивный аналитический инструмент в зоны особых сгущений нарративного пространства. Их две. Первая: «Я стала гораздо больше. заниматься домашним хозяйством – грядкой, живностью. А раньше, десять лет назад, все было наоборот. Ведь тогда для меня именно работа была главным, а дом – как-нибудь, во вторую очередь, между делом». Почему так? Что это? Вероятнее всего, это некий, со временем все более укрепляющийся, дискурс социального одиночества, в какое постепенно погружается всякий, набирающий возраст, человек. И накануне своего пятидесятилетия Люба Курановская с настроением житейской умудренности выстраивает систему непростых, но все-таки заметно успокоенных, вполне «устаканенных» отношений – как со взрослыми детьми, так и со своим сожителем Владимиром. Он «какой-то непонимающий, душевно глухой. Мне с ним тяжеловато. Он не понимает, что такое душевные чувства, что такое жалость. Притирались мы с ним долго. Года два. Но я ему как-то так подчинилась – и все. И пошло нормальное житье…». Здесь мы можем видеть тот же самый, но слегка преформированный, по-новому предметно обставленный дискурс все превозмогающего вытерпливания, который всегда был присущ как крестьянскому сословию в целом, так и его отдельным персонажам. Читая повести «отцов» – Ивана Цаплина, Любови Шишкиной, Ирины Ситкиной, мы отчетливо слышали эту дискурсивную интонацию. Теперь мы видим,
– Вот еще что – круг знакомств моих сильно изменился с тех пор, как я с вами рассталась. Это, скорее всего, в связи с тем, что у меня появился новый друг. А он появился, когда Лена заканчивала 7-й класс, в 2005 году. И вот как получается с этим самым кругом общения? Вот у меня подружка была. Заходила ко мне постоянно, запросто – посидеть, поболтать. А когда у меня друг появился, я стала вечно занятой. И вот она приходит снова: «Здравствуй, Алка!» – «Здравствуй! Чего тебе?» Я так отвечаю, потому что постоянно занята. Я работаю по дому, потому что друг мне строго наказал работать по дому. Он и сам много работает, и меня заставляет. Велит мне быть вечно занятой. Дает задания, контролирует. «А это сделать ты почему не успела?!» Он вроде и не требует полного отчета, но все мои недоработки мигом замечает. Как-то забежал, смотрит – в огороде не срезаны цветы. Цветы перестаивают. И он сразу мне пеняет: «Люба, ты что – пять минут для цветов не нашла?» Он не нудит – ты, мол, должна, ты обязана. Но давление постоянное я ощущаю. Он меня рассматривает как мужчину. А я ему сто раз говорила – я женщина. У меня разная работа. Мне нужно и постирать, и помыть, и сготовить, и закатать, и убраться в доме, и на грядке пошустрить. Сейчас я стала больше именно дома стараюся быть, все время домом заниматься. И как-то само собой подружка моя отклеилась. И я ушла в свои заботы, в свою жизнь. Она это, конечно, почуяла. Говорит: «Эх, Любка, ты разбогатела и зазналась!..» Да, я стала жить получше. Но я работаю! Я пашу буквально как лошадь, чтобы жить так, как я живу сегодня. А она живет по-старому, как раньше. И даже хуже. Конечно, она и одевается и обувается. Но и все! Живет она плоховато. У нее хатенка маленькая, трое деток. Муж какой-то линялый. Живет, в общем. Раньше, когда друга у меня еще не было, она ко мне часто наведывалась. Говорит: «Люба, у меня томатная паста кончилась, у меня закаток нет, у меня варенья нэмае уж…» И я всегда с ней делилася. И по тем временам это было вполне нормально, мы с ней вместе работали, в санатории. Одна судьба была у нас. А потом получилось так, что я стала работать как лошадь под его влиянием и взглядом. И она чувствует, что у меня все в порядке. И опять приходит ко мне: «Дай!» И я давала. А потом как-то надоело мне ей давать. Как-то напрягло меня это все. И я перестала давать. И дело не в том, что мне стало жалко. Нет. Тут вот в чем дело. Она видит, как я работаю. И она слышит, как я постоянно говорю о том, как мне приходится вкалывать и пахать. А она так не может делать, ей это не по плечу. Ей завидно, это ее скребет. И она, понятное дело, язвит: «Ну вот, вечно ты со своей работой! Одна работа у тебя на уме…» И она все время этими разговорами, этими язвами меня поддергивала. И я так понимаю, что она просто завидовала моей энергии. Тому, как я кручусь, и при этом не унываю, и не стонаю. Она всегда так, с сердцем, мне бросала в лицо: «А, трудоголик ты, Алка!» С досадой, со злом каким-то. А я думаю: «Вот, ты меня поддергиваешь, а сама ко мне ходишь и постоянно просишь». И мне однажды стало жалко своего труда и своих постоянных забот. Я, начиная с ранней весны, все лето до осени пашу. И даже зимой почти не отдыхаю. А она постоянно гуляет, в «Мечту» ходит, развлекается, сидит, бухает. А потом оказывается, что я – нехороший человек. А она нормальная. И я рассерчала и перестала ей давать. И все! Я сейчас работаю уборщицей-техничкой в приволянской школе. Уже три года. А до этого я работала в санатории – ты помнишь. Но меня оттуда просто выдавили, выжили. Очень сильно на меня ополчилась нынешняя директриса санатория, Морозова. Она раньше кассиром в колхозе работала. Видите, даже и без медицинского образования можно в санатории работать, если у тебя есть власть и собственность. Когда колхоз наш разделился на акции, у нее, у Морозовой оказалось 20 000 акций. И все эти люди стали свои акции выгодно пристраивать – кто землю в бригаде себе оттяпал, кто кусок мельницы, кто еще что-то. А ей санаторий достался. Так что у нас после раздела колхоза люди, у которых много акций оказалось, стали хозяевами бригад, земли и другого имущества.
Здесь очень заметно, как оснащается дополнительными аргументами процесс перемещения Любы в иное, поменявшее прежние масштабы и координаты, социальное пространство. Оно постепенно сужается. «Круг знакомств моих сильно изменился с тех пор, как я с вами рассталась…». Торопливо, чуть ли не автоматически она объясняет такую перемену: «Это, скорее всего, в связи с тем, что у меня появился новый друг…» Однако последующий монолог меняет эту несколько скороспелую оценку. Происходит это вполне по Людвигу Витгенштейну – как словесное «составление мира». Точнее – его «пересоставление». Оттолкнувшись от ситуации, когда ее сожитель Володя настойчиво «велит мне быть вечно занятой», когда он постоянно «дает задания, контролирует», рассказчица продолжает (уже без оглядки на Володю) развертывать и уточнять уже знакомый нам дискурс независимости и персонализации, нарастающей самоизолированности. Здесь перед нами ни что иное как языковые «подпорки» свершающегося отгораживания. Линия ее жизни раз за разом «отстегивается» от текущих практик и даже полных судеб других людей – подруг, соседей, знакомых. Любу заметно острее, чем даже в былые годы, начинают заботить параметры индивидуальной дислокации в пространстве станичного социума. Сравнивая себя с подружкой, она говорит: «Да, я стала жить получше. Но я работаю! Я пашу буквально как лошадь, чтобы жить так, как я живу сегодня. А она живет по-старому, как раньше. И даже хуже…» В контексте доверчивого, часто трепетно-доброжелательного по общему тону нарратива Любы такое заявление звучит неожиданно резко, вызывающе, жестко. Перед нами не что иное, как квант той экзистенциальной «злости», в пространство которой она все-таки, хотя может быть и неохотно, с оговорками, вошла. С позиций дискурсивной интерпретации крестьянских миров интерес представляет стремительно сооруженное Любой, вполне развернутое оправдание факта ее осознанного пребывания в этой отдельной жизненной зоне. Начав с констатации былой гемайншафтности («одна судьба была у нас…»), рассказчица чуть ли не полную страницу уделяет обоснованию своей персональной выделенности и социально-экономической закрытости. Краткий решительный зачин («Тут вот в чем дело…») и последующий динамичный рассказ – это очень редкий для дискурсов крестьянской повседневности пример толкового, развернутого анализа и рассудительного увязывания резонов перемены базовых социальных ориентаций сельских жителей. «Гезелльшафт», как правило, тихонько дремлющий в нынешних крестьянских мирах, демонстрирует здесь в открытую свои типологические контуры. Не будет преувеличением сказать, что этот рассказ жительницы степной кубанской станицы вполне конгруэнтен дискурсам язвительного «перемывания костей» в каком-нибудь городском учреждении – конструкторском бюро, чиновничьей конторе, театре, научном институте. Такое совпадение дискурсивных интонаций, настроений и схем невероятно, но это так. Стоит только поскоблить некий стилистический глянец, как тут же густо пахнет органикой скандального дискурсивного нутра. Видимо, прав был Джозеф Редьярд Киплинг: «Знатная леди и Джуди О'Грэди во всем остальном равны». Да, они равны, причем глубинно, основательно. Ведь дискурс (в данном случае дискурс осуждающей язвительности) и то, что подразумевается под «всем остальным», – принципиально однородны в силу своей изначальной органичности. Ведь и то и другое – в природе вещей. И, как уже было сказано, дискурсы в своей сути – не столько спекулятивные лингвистические упражнения ума, сколько реальные языковые поступания, персональные речевые походки, образующие (в ходе их усреднения и типологизации) библиотеку человеческих «речевых аллюров».
– Конечно, мой круг общения сузился, меньше стал. Я сейчас дружу с женщинами, смысл жизни которых в том, чтобы заработать. Не имеет значения, лучше или хуже меня они живут. Сам смысл их жизни заключается в том, что они работают, что-то делают, постоянно заняты. Они заняты, чтобы хоть как-то выжить в этой жизни. Я понимаю, что я чуть богаче живу, чем многие из них. У меня два земельных пая. Один мой, а другой от мужа Ивана по наследству достался. Это почти десять га земли. Я с земли получаю три тонны зерна, сорок литров масла и два мешка сахара. Паи мои – в третьей бригаде, у Семейкина. Они мне сами из бригады мою натуральную долю за пай привозят. Но я и сама добываю натуру. Я, как и раньше, на полях колхозных семечку бью. Захожу в подсолнечник с мешками – и вот уже литров на пятнадцать-двадцать масла семечек набила. И у меня получается, что продовольствие имеется. И я часто девчонкам своим, которые со мной в смене работают, продукты даю. Либо маслом угощу, либо сахару на общий стол поставлю. Ведь у них нет стольких паев, как у меня. Я им это дарю, конечно. Ну что они там на полпая получают? Полмешка сахара и десять литров масла. И я понимаю девчонок: как они ни рвутся, как они ни тянутся, концы с концами им сводить тяжело. Денег нет, чтобы бутылку масла купить. А я налила, принесла – пользуйтеся, пожалуйста! К тому же я постоянно ныряю в поля, – семечки бьем. Ведь на полях пока еще много шляпок остается. И мы добираем, для себя. Правда, сейчас для этих промыслов возможностей становится гораздо меньше. И дело не в том, что поля охраняют, не разрешают. Возможностей стало меньше, потому что в бригадах в последнее время стали резко переходить на пшеницу. А другие культуры сводят на нет. Вот перестали сажать свеклу. Перестали сеять семечку и кукурузу. Говорят, что это стало невыгодно. И это нас несколько напрягает. Мы в станице привыкли к чему? Дома, в своем хозяйстве управляться – это во вторую очередь. Там что-то подделал, там прополол, там полил, там загородил. И сразу мысли о другом. А о чем? Да о том, что надо быстренько бежать в поле колхозное! Оно ж рядом – как туда не пойти, как там не промыслить чего-нибудь для себя?! И если в этом году я себе украдкой не набью семечек, я себя прямо-таки уважать перестану. Вот они, семечки. (Показывает на несколько мешков, стоящих у отопительного котла.) С ними такая история. Сосед, старик, ехал домой из полей. С пчелами, на прицепе. И заметил, что в поле шляпки крупные остались. Идет ко мне и говорит: «Любочка, моя бабка боится ехать в поле, шляпки воровать. Поедешь со мной?..» А что ж не поехать! (Радостно смеется.) Как приехали, как глянули! Боже мой!.. Так мы целых четыре рейса, четыре набега в поле сделали. Мешка по три-четыре набили. Причем набили мы семечки мелкой, масляной. Это совсем не та семечка, которая идет на еду. Это не грызовая, а маслобойная семечка! Но люди больше любят именно крупную. Ее и погрызть можно, и продать стаканами можно. И вот они заходят в поле – э-э, мелкая семечка. И уходят. А те, которые хозяйственные и дальновидные, те больше уважают именно мелкую семечку. Ее можно сдать на завод и за это получить готовое масло. Семечку бить – это целая технология. Обычно так: тебя – с мешками, с ведрами, с палками – завозят тебя с утра в поле. Ты там работаешь часа три, украдкой, потихоньку. А потом тебя с полными уже мешками из поля забирают. И вся любовь! Я вернулась, пообедала, управилась, сумку сложила – и на работу школу мыть. Но в такие дни очень уставала! Но зато теперь. Ой, как хорошо, что я тогда уставала! (Сердечно и глубоко смеется.) А вот с кукурузой не повезло. Кукуруза стояла от меня за три поля. И я из-за семечек, от которых я дюже уставала, на кукурузу не набегла в этот раз. А можно было вполне насобирать початков – кролики очень кукурузу любят.
Как же все-таки переплетены и взаимосвязаны, казалось бы, совершенно различные событийные композиции в жизни человека! Симпатичное великодушие Любови Курановской – когда она систематически подкармливает женскую гвардию школьных техничек, дежурных, охранниц – не было бы возможно, если бы она не чувствовала хозяйственно-экономическую «гравитацию» ее двух земельных паев и постоянно практикуемых неформально-экономических акций. Такая ее тороватость оказывается здесь, в сущности, ничем иным как сигналом и символом общинного благочестия, некой социальной молитвой или, может быть, освобождающим обрядом христианского подаяния. К тому же, – поскольку все это происходит на миру, на людях, – это неизбежно выстраивает для Любы репутационный защитный кокон, плотно маскирующий ее подлинное, центростремительное, захлопывающееся в себе, удаляющее ее от этого деревенского мира, настроение. А внутри него, в прикрытой теневой зоне, она действует гораздо более свободно и отчаянно. Помнится, рассказчица довольно сурово обошлась со своей язвительной и «поддергивающей» подружкой, решительно обрезав былые отношения. Всем этим непростым эволюциям соответствует дискурс обдуманной и вполне рациональной распорядительности, в котором загустевают и набирают крепость жизненные устои, быстро обновляемые надвинувшимся на станичников аграрным капитализмом. Что же касается однотипных и монотонных (по сравнению с поколением «детей») дискурсивных практик крестьянских «отцов», то они выглядят довольно архаично элементарно – как автоматы давно установленного порядка, как речевые оболочки синкретизма исконного деревенского обычая.
– Мой нынешний друг Владимир живет с мамой. И ко мне приезжает иногда, дня на три. У него хозяйства нет. Только мама и кот. Он ушел из своей семьи, развелся с женой и живет с мамой. Я его уважаю. Он очень умелый и практичный. И я стараюсь ему подражать, стараюсь изо всех сил карабкаться, чтобы он меня не тыкал носом в прорехи на моем хозяйстве. Я во всем против него как-то. послабее. Но бывают и мои маленькие победы. Сейчас расскажу. У нас остался цемент, и мы заколотили раствор. И он начал накидывать его на сарай, для тепла. И делает эту накидку мастерком. Я ему: «Зачем мастерком-то? На тебе ковшик…» Он: «А я не умею ковшом работать». А я ковш взяла – раз-раз! – и накидала. Он очень удивился: «Глянь, ты ковшиком можешь работать. А я не могу…» Я про себя думаю: «Слава богу, – хоть одно я умею делать, что ты не можешь!» (Счастливо смеется.) Так что его внимательность и дотошливость меня постоянно подстегивают. Он иногда говорит, одобрительно: «Вот, молодец! – начинаешь поднимать хозяйство. Почище стало, поубраннее. Смотришь за всем…» Он и соседей достал! Он, например, может сходить к ним и обрезать им деревья. «У вас, мол, неправильно деревья обрезаны…». Так что насчет помощи он горазд. Может бросить все и пойти к соседям. И они к нему через это неплохо относятся. А у меня отношения с соседями в последнее время изменились. Тут история интересная. Когда я была одна, соседи меня жалели. Ну, они видят же, как я стараюсь, как я тянусь, карабкаюсь по жизни. Потом появился друг. Ну, попервоначалу отношения были прежними, привычными. Но потом я стала замечать, что эти отношения становятся все более натянутыми. Неприятными. Все не так! Все им не по нраву! И мы с ними, грешным делом, начали подругиваться. Не в том смысле, что ругаться по-настоящему, на всю улицу и матом, а подругиваться. «Мол, что ж ты – не так посадила, не так за птицей ухаживаешь, не так чистоту наводишь…» Пенять мне начали за почти все мои действия. Надо сказать, что такие разговоры не в диковинку и раньше. Но как-то более нежно они звучали. А друг появился, и мне начали пенять. Начали ворчать да замечать соринку в глазу. Ну, понятно, – они вскользь, но завидуют, что ко мне такой умелый и самостоятельный мужчина прибился. А вот сейчас, когда друг стал реже ко мне ездить, соседи меня опять полюбили: «Ой, Люба! Да что ж ты все время работаешь?! Да пошла бы ты, отдохнула. А то ж ты все время на грядке. Да ты ж скоро упадешь…» (Смеется.) И не только словами меня жалеют. Промышлять помогают. Вот, на семечки меня берут. Иной раз скажут: «Мы тебя на поле позвать хотели, но тебя дома не було…» В общем, соседи слегка подобрели ко мне. Вот так. А дружить с кем-нибудь особо – так у меня на это элементарно времени нету. Дома, дома и дома! Я иной раз себе говорю: «Какая ж ты противная стала. Ты ж такая не была! Ты была полегче, подобрее. Ну, чего ж ты такая стала?» Недавно одна женщина мне говорит: «Заметь, Люба, все трудоголики злые. А все алкаши – добрые…» Я спрашиваю: «Почему?» – «Да потому, что алкаш ничего не делает. Он выпил, и ему хорошо. А трудоголик – работает-работает, работает-работает. Оглянется, а работы опять прибавилось. Вот отсюда и злость берется». Ну, конечно, – жить сейчас полегче стало. Я хозяйство подтянула, и Лена пошла учиться в колледж. А с сыном Лешей отношения сложные – из-за того, что он меня ревнует к другу. Я поначалу даже дышать боялася при нем. А он иногда пройдет по станице и не поздоровается со мной. Отношения наши испортились из-за моего нового друга. Леша сильно заревновал меня к нему. Почему? Да потому, что друг начал его и Женьку, да и Лену напрягать и поругивать. Для того чтобы они больше по дому занимались и мне помогали. Бывало, командует: «Как же это вы так по хозяйству засрались?! Вы же мужики! А ну-ка, вот тут надо сделать и тут. Давай-давай!..» Но, видно, что это его жесткое учение не пропало даром. Леша сейчас живет у тещи, у мамы девочки, с которой дружит. Это – когда в станицу приезжает. А так он живет в Краснодаре, с этой девочкой, на квартире. И вот он приезжает, приходит ко мне и хвастает, какой он хороший навес в дому у тещи соорудил, как он ловко в беседку свет провел! Он, Леша, не раз слышал, как мой друг меня учит: «Купи хорошее, хоть дорого, но купи, и сделай раз! Чтобы это было красиво. Пусть это и дорого, но хорошо. Чтобы ты лет пять-десять не заглядывала туда. А не так, чтобы как-нибудь и потом поломалось…» И вот Леша мне показывает свой труд – и провод, и выключатель, и розетку – и говорит: «Мама, лучше я один раз сделаю, но хорошо, пускай и дорого, чем сто раз дешево и плохо!» Я про себя улыбаюсь – чую, откуда этот ветер дует. Мне мой друг сделал во дворе скважину с насосом. Я теперь поливаю весь огород. И Леша недавно говорит: «Мам, я тоже сделаю теще скважину, что ж она руками поливает…» Он, как придет ко мне, глянет на мою землю – у меня все цветет, все чисто, все зелено. Пошел, нашел друзей, сами вручную скважину пробурили купили насос, прокачали глину и муляку. А потом воду пустили в огород, развели по трубам. Хорошо! В последнее время Леша видит, что Володя не приезжает. Так он постоянно приходит, помогает мне по хозяйству. Вот, дымарь сделал. Хочет электричество в курятник провести – по утрам темно там, плохо управляться. В общем – наглею!.. (Смеется.)
«В общем – наглею!» Что скрывается за этой вроде бы проброшенной попутно, проходной, но вряд ли случайной констатацией Любы? Неплохо зная этого человека, я понимаю, что здесь слегка, в полушутливой форме пробивается на поверхность беседы дискурс расчетливой соразмеренности собственных трудовых усилий с аналогичными вкладами близких людей – друга, сыновей, соседей. Причем «расчетливость» фигурирует в данном случае не в ее типичной для русского словоупотребления негативной коннотированности, а скорее, как трезвая, рациональная взвешенность. Как нейтральная рассчитанность. Как обдуманная стратегия устойчивого, по возможности свободного от рисков, продолжения неумолимо укорачивающейся жизни. По-женски покорно приняв к сведению и исполнению организационно-технологические экивоки ее друга, с радостью осознавая крепнущую экономическую почву под ногами (забота Леши, скважина в огороде, цветущая земля), Люба дискурсивно инвентаризирует и любовно перебирает эти крохотные, по сути, эфемерные блага и, не полностью веря в полосу своих жизненных удач, с оттенком суеверной осторожности, подытоживает: «В общем – наглею!»
– «У нас в станице стало скучно. Все сейчас заняты своим делом, – лишь бы выжить, лишь бы не упасть в бедность и в страданья. Люди этого уже вдоволь хлебнули и понимают, что времена идут тяжкие. В центр почти не ходишь. А что ходить, коли денег нету. Чего в этом разе зря идти? Только позориться. Даже те, которые держат магазины, те, которые торгуют, и те не сильно шикуют, как мне кажется. И люди гораздо больше именно своим хозяйством занимаются – быков держат, свиней. Сейчас стало больше живности в станице. Даже по запаху ощущается – в станице скота прибавилось. Огороды за станицей люди побросали – невыгодно, сил много на них уходит. Животными в основном занялись. Вот у нас тут недалеко частная собственная ферма. Все сделано чисто, аккуратно. И не скажу, что роскошные сараи. Просто каркас обтянули толем и пластиком и держат здоровенных быков. Сена много во дворе заготовлено. Ну, что еще?.. Мой друг Вова научил меня торговать. Я ведь раньше никогда не торговала – так, если с соседями обменяешься чем-нибудь. А у моего друга была возможность привозить с молокозавода творожную массу. Ну, ту, из которой сырки делают. Но эта масса вроде как паста. Она без добавок, которые ее делают сладкой, ароматной. Просто паста, в больших пластиковых мешках-контейнерах. Килограммов по восемь-десять. И он эти мешки как-то с молокозавода утягивал. Вот, он мне говорит: «Люба, у меня денег нет, чтобы тебе дать. А вот тебе пять-шесть мешков творожной массы. Занимайся! Ищи клиентов!» Я сперва и не знала, с чего начинать. Кому предложить? Как ее продать? А теперь у меня целая клиентура, и все они ждут очередного завоза. Друг мой последний раз привез 55 килограммов. Я сразу пять кило себе на еду оставила. А остальные мешки я в школе за 40 минут продала, а потом в больницу забежала, и у меня остаток массы за пять минут расхватали. И еще бы брали, но у меня все закончилось. Берут и по четыре, и по десять килограммов. Но цену я сильно не завышаю, не наживаюсь на людях. Если обычный творог на рынке стоит 90 рублей за килограмм, то паста творожная – а она вкуснее, чем творог, хотя и без сахара – уходит у меня по 80. И эти три тысячи, которые я за массу выручила, фактически моя вторая зарплата. И я ее заработала буквально за один час. И еще. У него, как я говорила, такая манера – он никогда почти не давал нам денег. Он мне цемента привозил, двери покупал, лампочки, провода, арматуру всякую. На стол привезет, покушать и попить. А денег не давал. Принципиально. И это не случайно. Когда он еще со своей женой жил, та как-то попросила у него миллион, заплатить репетитору дочки. Это было еще в середине 1990-х, когда миллионы были в ходу. Ну, дал денег и уехал в рейс. Когда приехал, спросил: «Ну, как репетитор?» Жена: «Да никак – дочка отказалась заниматься!» И миллиона того нэмае – жена шмоток, обновок понакупила. И миллиона нету, и девочку не выучила. И с этих пор он денег не дает. Бывает, стоим в магазине, смотрим. Он спрашивает: «Ну, чего тебе купить?» А я и не знаю, что мне хочется. Он привозит много еды – не кусочек, а кусок. Когда уезжает, у меня в холодильнике полно всего. Постепенно он денег нам стал давать, но адресно. Или Лене, или Леше. На обучение, на компьютер, на одежду. И я всегда передавала эти деньги детям. Я ни копейки оттуда не потянула! Я вот думаю иногда: подмял он меня. Сделал зависимой и покорной. Думаю, отнял он у меня собственное мнение? Наверное, да! Но нет худа без добра. Я при нем научилась меньше давать в долг. Меньше сама стала залезать в долги. Научилась тратить по назначению. Научилась рассчитывать и прикидывать на будущее. И я в последнее время всегда и во всем отчетность ему даю. Я, мол, сделала и то, и то, и то. Он приедет и, может быть, не заметит всего, что я сделала. Но я уверена, – жила бы я одна, я бы этого ничего не сделала. Не сообразила бы. И еще – чтобы его порадовать и чтобы заслужить его похвалу и одобрение, я делаю и то, и другое, и третье! В общем, стимул есть у меня!..
Как соотнести те, в сущности, полярные личностные свойства, которые демонстрирует здесь наша респондентка? Как взаимоувязать эти две, движущиеся противоходом, ее настроенности – удивительное умение самостоятельно выживать, ловко выкручиваться в тяжких ситуациях, виртуозно распоряжаться скудным набором доступных ей ресурсов и этот невеселый вздох: «…подмял он меня. Сделал зависимой и покорной»? Как рационально сопоставить ее предельную аккуратность в соседских отношениях, ее безошибочные инстинкты единственно правильного позиционирования в социальном пространстве станицы и такой ее грустный вывод – «отнял он у меня собственное мнение»? Откуда прилетела в нашу обычную (не исповедальную, не покаянную, не драматическую) беседу подобного рода дискурсивная интонация? Не является ли она сигналом заметной и очевидной модернизации крестьянских дискурсивных форматов, которая совершается под влиянием агрессивно наседающего на массовую, простодушную аудиторию, телевидения с его «пусть говорят», «давай поженимся», «ургантами» и мыльными сериалами? Ведь деревня, в отличие от города, не отходит на досуге от телеэкрана. А именно эта теле-поп-культура систематически выжимает эмоцию, «давит на жалость», побуждает блуждать в джунглях психики и разбираться в хитросплетениях душевного устройства. Именно это обстоятельство, как мне кажется, и вносит нестандартные каденции в дискурсивную мелодию повседневного существования Любови Курановской. Дискурсивная традиция, как может показаться, в этом пункте рвется. Однако серьезно обнадеживает здесь ощутимое наличие того неубиваемого социально-культурного таланта, который чуть ли не генетически свойствен народному женскому характеру, – таланта служения семье, умения подчиняться обычаю, способности покоряться мужчине. И это не пустые слова: «…чтобы его порадовать и чтобы заслужить его похвалу и одобрение, я делаю и то, и другое, и третье!»
– Ох, отопительный котел у меня много денег утягивает. Хотя, с тех пор как Лена уехала, коммуналка у меня вниз пошла. И за свет я плачу намного меньше, и за газ. В прошлом году, зимой, я платила около двух тысяч. Сколько в этом году, пока не знаю. Ведь все опять подорожало. Сейчас, на данный момент, когда Лена уехала, я могу экономить сколько хочу. По полной программе! Я в магазин практически не хожу. Покупаю только хлеб и маргарин, чтобы что-то испечь. Электричество не трачу – я почти круглый день на улице. Приду, телевизор пять минут посмотрю и отваливаюсь. Устала! Сплю. Правда, у меня целый день работает радио, а телевизор я не люблю. Иногда книгу почитаю, но больше всего люблю отгадывать кроссворды. Возьму чашку чая, порешаю кроссворд, отдохну и опять во двор, на грядку. Я стала замечать, что сейчас настроение у народа какое-то невеселое. Так скажу: когда у меня была большая семья, когда сыновья и дочь жили при мне, я почти ничего не покупала. Но когда я пришла в школу работать, пять лет назад, девчата покупали дорогие вещи, которые в станицу торгаши привозили. Покупали дорогие книги. Покупали красивые кошельки, покупали золото. В долг. То есть на две-три уплаты. Допустим, женщина-торговка в следующий раз приезжает, и ты ей очередной платеж отдаешь. Но буквально в прошлом году к нам в станицу дорогие вещи перестали привозить. Потому что народ все это перестал покупать. Золото совсем не берут. Привозили товар обычно женщины, каневчане. Они в долг давали, с удовольствием. И никогда их не обманывали. Она записывает: такая-то взяла в долг, заплатила столько-то, осталось столько-то. В станице на магазинах списки должников висят. Это значит, что люди три-четыре месяца не отдают деньги. У нас всегда в долг дают. И в тот год, как вы исследование проводили, помните? – такая же картина была. Просто я тогда в долг ничего не брала. А сейчас беру. Хотя очень редко. Тут все от конкретной ситуации зависит. Вот сегодня: я кинулась и я понимаю, что у меня есть деньги. Но я также очень хорошо понимаю, что, если я куплю все, что хочу, мне будет нечего дать Лене. Просто не хватит. И я иду до магазина и говорю: «Девчонки, запишите мне продукты в долг». Набрала, что мне нужно. Они мне записали. Я зарплату получила, отдала. А деньги, которые у меня были дома, я дочери отдала. Хоть и не хотела, но ей надо было отдать. Бывает, что денег вообще нету. Тогда идешь в магазин и под запись берешь. На месяц. И торговцы не боятся давать. Отдадут! Куда же они денутся. Дело в том, что мы же все – станичка. Все на виду. Вот, идут две продавщицы. Встречаются: «Ты знаешь тетку Дусю с Широкой улицы? Она мне уже два месяца долг не отдает. Гадина!» – «Слушай, а она ко мне тоже приходила». – «Так не давай ей больше! Она ж и тебе не вернет!» Так что здесь не отдать. ну невозможно. Если мне в этом магазине не дадут, мне и в другом не дадут. Ведь везде же родственники, друзья. А если тебя жизнь прижала, ну как в долг не взять?! Поэтому все стараются в срок долги отдать, чтобы потом можно было вновь взять, вновь перебиться и перекрутиться. Поэтому вполне типично такое. Вот, прихожу я в магазин и объявляю с порога: «Девчонки, зарплата! Долги вертаю!» Они довольны. А я им тут же: «Но вы сильно-то не расслабляйтеся, через три дня я опять к вам даром приду! У меня ж снова деньги закончатся!» (Смеется.) Они просто дают, и ты должен вернуть цену за взятый товар. Они с этого ничего не имеют. Но тут важно то, что хозяйка магазина на то место, которое на полках освобождается, новый товар привозит, свежий. И в этом ее выгода. Торговля идет более шустро.