Голосую за любовь
Шрифт:
Я обернулся, чтобы взглянуть на часы, хотя спокойно мог бы этого и не делать. На католической церкви, как всегда точно, пробило полдень. Спустя три минуты то же повторит и православная, вводя во искушение попа Доментиана, вынужденного отчитать по всем статьям Луку Пономаря за халатность. Не взорви немцы во время войны еврейскую синагогу — и она сейчас оповестила бы о полудне людей, ангелов и всякую нечистую силу. Это безмолвие бывшей синагоги почему-то подействовало на меня сейчас как удар кулаком в живот, но я только зевнул.
Прямой, словно натянутая струна, Новак сказал,
— Это относится к тебе, Слободан, я тебя имею в виду! — Новак остановился между кафедрой и доской, и его маленькая головка резко выделялась на темном фоне. Пахло мелом и нашими проклятыми башмаками, а это надо было выдержать еще один урок! Я взял тетрадку и направился к двери, и тогда Новак спросил, почему у меня, кроме нее, ничего нет. — Что же, разве отец не в состоянии купить тебе сумку, книги и все что полагается, Слободан Галац?
— Который отец, учитель? — спросил я полуобернувшись, и это его совсем вывело из себя.
— Господи боже, мальчик, как можно так говорить — «который отец»! — воскликнул он и завертел головой, а потом прибавил что-то еще, но я уже не слышал, потому что был в коридоре, уставленном по стенам биологическими экспонатами и чучелами и пропахшем пылью, которая даже за сорок пять минут не успевала улечься. Я прижался лбом к окну и закрыл глаза. Я с детства привык так делать, когда не знал, за что взяться. Прохладное прикосновение стекла было похоже на ласковое касание руки, я вдруг как-то размяк и не шевелился.
Когда сейчас вспоминаю об этом, мне кажется, что у меня просто не было желания сдвинуться с места.
Во дворе девчонки из восьмого класса делали какие-то ритмические упражнения, и монотонная команда физкультурника: «Раз, два, три…», наверное, скоро бы меня усыпила, если б не эти дурехи, выламывающие ногами разные балетные штучки, не отрывая глаз от решетки забора, из-за которого пялились на них какие-то типы и отпускали замечания, не рекомендуемые на уроках нравственного воспитания. Девочки, впрочем, со своими пышными начесами выглядели неплохо, хотя их острые коленки и локти торчали всюду, куда ни взглянешь.
Если вам это интересно, могу сказать, что вторая слева, высокая, рыжая и в веснушках, была моя сестра Весна. У нее идиотское имя — стоит окликнуть, как с десяток девчонок на него оборачиваются. Ноги у нее тоже длинные: мы дома все о них спотыкаемся, но из моих сестер она самая клевая. Это здорово, когда у человека три сестры да еще брат.
— Тебя опять выгнали? — шепнула она, когда я проходил мимо, и в голосе послышалось больше озабоченности, чем любопытства. Я сказал, что иду по делу.
— Дома не трепись.
— Без тебя знаю. Отец убьет, если узнает!
Она стиснула губы, и у нее покраснели глаза — она смотрела на меня так, будто видит в последний раз. Плечи вздрагивали.
— Не бойся. Что-нибудь вместе придумаем, Весна. Идет? — прибавил я, она кивнула, и мне стало ясно, что вечером пощечины мы с ней поделим пополам. Для сестры, которая
— На! — я протянул было ей сигарету, но сообразил, что на ней, кроме шортов, ничего нет, и сигарету некуда сунуть. И пошел к воротам.
— Это кто? — услышал я голос Маркеты и сразу же какой-то металлический, совсем безразличный голос, ответивший, что я — брат Весны.
— Сводный, если уж говорить точно!
Обернувшись, я заметил гибкое, почти мальчишеское тело и два буравящих меня зеленых глаза. Ничего себе штучка! — подумал я. Вроде хочет мне что-то сказать? — сверкнуло у меня в голове, но я махнул рукой: одна из Весниных обезьян, что толкутся у нас в доме каждое божье воскресенье. Подумаешь, важность!
Я шел по улице, повторяя одно и то же: подумаешь, важность, пока не заметил, что за мной по пятам топает ватага ребятишек. Целый класс вели на экскурсию, и все мальчишки были оболванены под нулевку. Я даже представил себе, как бы скребла ладонь эта щетина, если б я погладил одного из них по голове против шерсти. И у меня сжалось сердце. Далеко позади осталось время, когда и меня стригли наголо, и я босиком бежал под дождем от парикмахера. А то, что ожидало меня впереди, не вызывало в душе бог знает какого восторга. Я, во всяком случае, не видел в будущем ничего стоящего, а то, чего не видишь, — для тебя и не существует. Я посторонился и пропустил баронессу Петрович. Она прошла у самой стены дома, перебирая в руках поводок, на конце которого семенило что-то, что раньше, вероятно, было ирландским сеттером, а теперь просто комком собачьей шерсти с пролысинами голой кожи.
Наконец и на православной церкви прозвонило полдень. Что касается меня и толпящихся на площади старушенций, ей совсем незачем было отзванивать не пойми что. Мы и так знали: полдень. Иначе и быть не могло. Эту облезлую, всю в коростах старую суку Мимику полагалось выводить на прогулку ровно в полдень. Боже мой!
— Как поживаете, баронесса? — гримасничали, повиснув на церковной ограде, досужие лоботрясы, и старушка, как-то неловко подпрыгивая, будто ступает по чему-то скользкому и ненадежному, отвечала, что, слава богу, хорошо. Нынче ночью, правда, прихватил ее ишиас, но с этим уж пора смириться.
— Да, да, пора смириться, — повторяла старушка, улыбаясь, хотя в Каранове утверждали, что с чем она никогда не смогла смириться — так это со своей сорванной за полчаса до венчания свадьбой.
Она исчезла за углом, направляясь к Тисе, а бездельники принялись обсуждать вопрос: кто кого тянет — она сеттера или сеттер ее. Потом, как обычно придерживаясь за перила, она пройдет на паром, который уже давно стоит на якоре, и до позднего вечера, пока сумерки не сольют все краски, будет наблюдать за играющими на берегу детьми, пароходами и влюбленными парами.