Голосую за любовь
Шрифт:
Все так и произошло, потому что иначе быть просто не могло. Я еще не перешагнул порог, как Драгана и Ясмина, которые мне приходились сестрами, а Владе и Весне были никто, косо взглянули на меня и в один голос сказали:
— Явился!
— Хоть бы мать пожалел! — Еще в пижаме, потому что, как и все директора, он позже уходил на работу, отчим направился ко мне с таким выражением лица, будто проглотил целиком лимон, лягушку или что-нибудь подобное. — Разве трудно хоть изредка подумать о матери? — Он смотрел мне прямо в глаза, а потом понес что-то о том, что, мол, много он перевидал за свою жизнь детей, да и сам, конечно же, был когда-то ребенком, но не встречал еще такого чудовища, как
— Да и не мудрено, папа, — Ясмина подошла к отцу и взяла его под руку, — ведь он же у нас уникум!
На ее круглом лице с огромными, как у куклы, глазами появилось что-то вроде улыбки, но это была не настоящая улыбка: как и их отец, Ясмина и Драгана не умеют улыбаться и у обеих, как и у их отца, маленькие головки с надутыми губками, будто они постоянно на что-то обижены. Такое выражение лица часто бывает у красавиц, которым вечно мерещится дурной запах. Они близнецы, им обеим по тринадцать лет, и в Каранове говорят, что они будут очень красивыми. Может, это отчасти и правда, потому что у них мамины золотистые волосы, мамины глаза и походка. А мама не ходит, а словно летает, не касаясь земли. Но по форме и выражению лица и по этим выпяченным губам они — вылитый папаша, и поэтому я не могу их любить, хотя обещаю маме, что обязательно полюблю, и сам себе твержу: полюблю, полюблю!
Сейчас они стоят рядом с отчимом, как единый фронт, теснящий меня прочь. Мама еще не вернулась из магазина. По четвергам, пятницам и субботам уроки у меня были после обеда, и поэтому мама попросила перевести и ее на эти дни во вторую смену. Я понимал, что для Тимотия наши свидания — словно бельмо на глазу, и он ненавидел кухню, где мы с мамой встречались.
— Понимаешь, — сказал он, — я вынужден о тебе заботиться!
— Знаю! — сказал я, ощутив за спиной чье-то сдержанное дыхание. — Я все прекрасно понимаю! — Я обернулся, хоть это было и ни к чему: я и так знал, что пришла мама. Стоя в дверях, она была похожа на портрет женщины из нашего музея, нарисованный какими-то голубыми и золотыми красками, как те цветы, которые мы с Рашидой рвали в мочажине. Мне даже подумалось, что Рашида чем-то похожа на нее: те же светлые, непокорные глаза, золотистые волосы, что-то лесное, кошачье и вольное в движениях. Говорят, что сыновья похожи на матерей. У меня внешне нет с ней никакого сходства, но внутри мы совсем одинаковые. Ей так же, как и мне, незачем оглядываться, чтобы убедиться, что я тут, и не надо спрашивать, о чем идет у нас разговор, она все сразу поняла, и ей стало стыдно.
— Ты опаздываешь на работу! — обращается она к Тимотию, он соглашается, но что, мол, он может поделать, кто-то, мол, должен отчитать этого шалопая. Шалопай — это я. Я стою в столовой возле зеркала и в лучах солнца вижу свои рыжие волосы, глупую физиономию в веснушках, огромные, будто вытаращенные от изумления глаза и размышляю о том, не приходит ли по временам маме в голову мысль, что я не ее сын. Я кажусь себе невероятно похожим на лягушку, а вы, кого вы напоминаете себе в зеркале?
Драгана и Ясмина о чем-то шепчутся, и глаза их — словно стеклянные шарики, наполненные синевой.
— Нам надо его поцеловать? — Они подымают глаза на Тимотия, но я отвечаю, что не надо. С моей точки зрения, пусть лучше оставят поцелуи при себе — говорю, сам себя не слыша, но замечаю, что мама укоризненно качает головой, а они, чмокнув отца, выходят в сад.
На солнце их головки как две золотые розы. Идут, держась за руки, до тошноты похожие друг на друга.
— Подождите! — кричит им вслед Тимотий и выходит, не взглянув на меня. У дверей его ждет машина, хоть до консервного завода не больше десяти паршивых минут ходу. Драгана и Ясмина уселись вместе с ним, и машина, просигналив,
— Твой муж заявил, что ты стыдишься меня! — сказал я, а она лишь качнула головой. — Папа сказал, что тоже меня стыдится.
— А тебе самому за себя не стыдно? — Она подняла голову, показав, что не надо ей помогать с посудой, и глаза ее потускнели. Потом она пошла в кухню, и я поплелся за ней. Мне было очень стыдно, она это знала, мне незачем было отвечать на ее вопрос, и я ничего не сказал. На стене часы с кукушкой пробили девять. Как и прежде, когда мне было года три, я при первом же ударе часов испугался и вздрогнул, а мама улыбнулась.
— Глупыш ты мой, глупыш!
Я обещал ей, что никогда больше не брошу ни одной книги, но на лице было написано, что она не верит моим словам. Она стояла, не сводя с меня глаз, и держала в своей руке мою руку, и от нее исходил свежий и нежный запах залитой солнцем травы. Сперва я хотел пообещать ей, что меня никогда больше не выгонят из класса, но это могло напомнить ей уже однажды данное мной обещание. Это было после сочинения на тему о выборах, я написал, что буду голосовать за любовь, получил единицу и потом дал маме слово никогда больше ничего подобного не писать, хотя сам точно знал, что, если придется, обязательно напишу. Потому что это правда, и если уж надо по-настоящему что-то выбирать и за что-то голосовать, то я голосую только за любовь, хотя наперед известно, что в некотором смысле это дело пропащее. Каким-то шестым чувством мама все понимает и поэтому только качает головой, не показывая вида, что вечно боится за меня, и только повторяет «Глупыш ты мой, глупыш!». Тут уж никто помочь не может!
Солнце играло на надраенной медной посуде, и вся кухня наполнилась медным сонным сиянием. И мамины волосы тоже светились. Помешивая яблочный компот, она улыбалась, а потом, поджарив мне яичницу с ветчиной, усадила меня за стол и сказала:
— Ну, теперь выкладывай!
Я не знал, с чего начать, хоть надо было бы рассказывать все с самого утра, когда Станика как будто совсем забыла о моем существовании и я ушел в школу голодный. Но я с этого не начал, потому что не хотел раскрывать тайны того дома. Когда я отсюда вернусь, Станика тоже скажет: «Ну, теперь выкладывай!», но я тоже не буду ничего говорить, не буду раскрывать тайны этого дома. Вдруг, почти оглохнув от неожиданного прилива к ушам крови, я понял, что ни в одном из этих двух домов я не дома.
Когда мне было лет девять или десять, я обещал маме, что, когда вырасту, сделаюсь очень богатым человеком, и ей не надо будет работать и жить в доме товарища директора. Мы поселимся с ней вдвоем в каком-нибудь домике среди леса, и в сумерки к нам будут прибегать олени. Во всех сказках, которые я читал, лесные феи были очень похожи на мою маму. Я давно перестал читать сказки и теперь уже ничего не обещал. Знаю только, что существовали, существуют и будут существовать тайны этого и того дома, и никто тут не в силах ничего изменить.
— Да рассказывать-то, мама, не о чем. Просто взял и бросил книгу. А этот долдон меня выгнал с урока — вот и все.
— А потом? Что было потом? Весна позвонила, что тебя нет дома. Мы искали тебя, понимаешь?
Она встряхнула своими золотыми волосами, а мне показалось, что оттуда посыпались лучики солнца. Она говорила неправду и знала, что я это понял. Если бы меня искали — сразу бы нашли: паром виден с любой точки насыпи. Меня снова потянуло туда.
— Я, пожалуй, пойду, мама! Договорился с одним парнем.