[Голово]ломка
Шрифт:
6
Чересчур — родителей, водителей, мороженого, звуков, нищих, цветов, беляшей, детей, влюбленных, сунарефов, карманников, троллейбусов, тинэйджеров, игрушек, ментов, прохожих, киосков, люмпенов, железа, пассажиров, кабелей, таксистов, транзитников, прожекторов, торговок, бензиновой вони, клоунов, окурков, обкурков, музыки, грязи, алкашей, фаст-фудов, пластмассы, мелких бандитов, машин, реклам, блядей. Кусок привокзальной площади оккупировал приблудный голландский луна-парк: обожравшиеся стероидов, вымахавшие в тысячи раз, выкрасившиеся в анилиновые цвета, вставшие как попало кухонно-прачечные агрегаты. Центрифуги для отделения души от тела, миксеры для взбивания мозгов в однородный мусс, шейкеры для взбалтывания сознания. Сварочные вспышки багрового, лилового, яично-желтого, злобно-оранжевого. В тесном пространстве пихаются боками ударные волны рэпов, попов, хип-хопов. Электронно усиленные оргазмические крики, визги, вопли, стон и скрежет зубовный. Забить одновременно все анализаторы: от зрительного до обонятельного, завалить, загрузить, переколбасить, расплющить, утрамбовать и закуклить. Особливо Вадима перепахал аттракцион, напоминающий исполинскую рогатку: две высоченных стальных мачты и между ними на резиновых канатах — сваренный из труб шарик с парой кресел навроде зубоврачебных. Зазевавшихся посетителей хватают, сажают, прикручивают сыромятными ремнями и выстреливают ввысь, оттуда они рушатся — и снова взмывают. И так — вечно. Босховские твари — зубастые свинокрысы, поросшие ступнями человечьи головы, ногастые рыбы, птеродактили в сапогах, — с шустрой ловкостью завзятых профи кружат грешников на каруселях, разгоняют на американских горках, катают на пучеглазых автомобильчиках, переворачивают на качелях, пластуют ушастыми ножами… Вадим забросил пивную бутылку в урну, запнулся о палатку тира, десять раз выпалил из воздушки по приветливо оттопыренным ладошкам мишеней, обрел призовую марципановую жабу, сбагрил ее презрительному пацаненку, купил раскаленный беляш, ссыпал последнюю мельчайшую медь
Два дня после Рождества, четыре до Нового года. Пустая пауза, пробел между двумя праздничными точками. В конторе почти никто не работает, к четырем дня все пропадают, страчиваются, по-чешски говоря, на полузаконных, но уважительных основаниях. Очкастый на своем подсолнечном «понтиаке» укатил в клуб. Долго сокрушался, бедолага, какая у него сложная жизнь высокого напряжения: сразу две party за вечер, как успеть, и вообще — хоть шофера бери, а то что же, не пить на первой? Прикол в том, что сокрушался он вполне всерьез. Ленивый же и работу не любящий Вадим ловил себя на том, что межпраздничная эта расслабуха, недельное провисание, — ему не в кайф. Совершенно непонятно было, что делать после этих самых четырех пи-эм. Он нацелился было на витьков подвальчик, — но, подумав, плюнул. Не каждый же день. «Рита» пришло, зная, что, вроде, должно бы прийти — и заранее зная, что не понадобится. Он посидел в «Пие мейстера» над высокой кружкой фирменного клюквенного грога (тамошний кельнер, харизматик и мастер своего дела, как-то срезал Вадима наповал уместной и неизвестной цитатой из Ларошфуко). Бессмысленно пошарабанился по центру, как бильярдный шар, наугад запущенный от борта. Домой не тянуло в упор. Вдруг пришла диковатая мысль о конторе. Вдруг показалась не такой дикой. Напротив, не лишенной извращенного обаяния. Там пусто. Никого. А у меня еще и пропуск при себе. На крыше однного из зданий, подступивших к площади с «лаймовскими», имени кондитерской фабрики, часами установили, слыхал Вадим, видеокамеру. Теперь культовый городской пейзаж, неизменное место встреч с неубывающим кворумом ожидающих под опрятной невысокой коричнево-желтой башенкой с простеньким белым циферблатом наверху, транслировался в Интернет он-лайн. Забиваешь мочалке стрелку — а сам, уютно расположившись в тепле перед монитором, потягиваешь чаек с лимоном и злорадно наблюдаешь, как дура топчется на морозе, переминается, зябнет, не решаясь слинять в ближайшее кафеюшное нутро… Кто-то, уютно сидящий сейчас в тепле перед монитором, потягивая чаек с лимоном, злорадно пронаблюдал, как Вадим пересек площадь и углубился в Старушку. На замызганном крыле царящего над парковкой Hotel De Rome огромного изначально белого «кадиллака» кто-то вывел прямо по грязи: «Танки не моют!» Добивая ирландца, Вадим суммировал дробную подробную брусчатку средь подозрительно тщательно вырезанных и расписанных трафаретов Старого Города, с постмодернистской жуликоватостью выдающего за аллюзию черепично-островерхий плагиат из Андерсена Г.Х. На углу скверика работала на скрипке девица в пончо, похожая на красивый негатив: очень смуглое лицо и выбеленные волосы. Смычок она, как токарь напильник, держала почти неподвижно, и искры отчаянной кельтской плясовой летели из-под него словно сами собой.
— Извините, можно с вами побеседовать? — глазированный вьюнош при коммивояжерской улыбке отработанным маневром отрезал Вадима от тротуара.
— Нельзя, — буркнул Вадим, пытаясь обойти коммивояжера с фланга. Тот, однако, вновь перетек и оформился прямо по курсу:
— Неужели вы не хотите знать свое будущее, — очень быстро и не снимая улыбки чесал он, — получить ответы на главные вопросы бытия и решить свои проблемы? Мы предлагаем вам универсальный…
Вадим досадливо вынул из настырной руки бумажку — ХРАМ СОБОРНЫХ ЭНЕРГИЙ, логотип: крест, вписанный в мандалу, на фоне звезды Давида, — смял и отправил в просительно разинутый скрипичный футляр у ног девицы-негатива. Будущее… Фьючер индефинит. На расстоянии четырех дней — его условная граница, линия перемены жизней. Четыре странных дня, когда любой, независимо от трезвости мышления, невольно подбивает кармические балансы прошедшего, заговаривает подступающее и сам почти верит в произносимые тосты про то, что следующий год будет не такой, как этот. Бегло оглянувшись — не бдят ли менты? — Вадим аккуратно поставил ноль три на мостовую. По левую руку голубовато светилась глубокая перспектива модного в среде небедной молодежи кафе «Ностальгия». Небедная молодежь в изобилии обреталась среди каскадов зелени за толстым высоким стеклом во всю стену. С холоднокровным любопытством поглядывала наружу на подглядывающих снаружи. Так посетители океанариума обмениваются взглядами с экзотическими цветастыми тропическими фишами, равнодушно висящими в электрически подкрашенной воде меж ракушечных гротов, фальшивых затонувших кораблей и художественно нагроможденных кораллов. Стекло «Ностальгии» было стеклом аквариума, определенно; неясно лишь, с какой его стороны тропические фиши. Тысячу раз Вадим следовал мимо этого стекла с работы и на работу. Он совершенно точно знал, что ничего не мешает ему зайти внутрь. Что у него частенько вполне хватает денег, чтобы посидеть за ностальгическим столиком. Что по биологическому возрасту и социальному статусу ему даже полагается временами за ним посиживать. Но не менее точно он знал, что никогда не зайдет и не посидит. Для этого ему требовалось сменить то ли легкие на жабры, то ли наоборот. Природа этого нутряного ощущения непреложно зоологического, на уровне не вида даже, а — класса или типа, различия, — при таком-то обилии внешних сходств! — неясна была и самому Вадиму. Они одевались, выглядели и даже вели себя почти так же. Слушали почти те же группы. Смотрели почти те же фильмы. Но отчего-то он начисто не понимал, откуда они взялись, зачем и за счет чего живут. НА что живут, черт побери. Он, пожалуй, мог предположить, что эти серийные, восставшие со страниц раздела «Вещи» «Плэйбоев», «Омов», «Мэн'с хэлсов» и «М-Вогов» завсегдатаи «Ностальгий», «Черных котов» и «Пепси-форумов», начинка «опелей» и «ауди», вешалки для костюмов Sir и колодки для ботинок Lloyd, — папенькины сынки и дочурки. Отпрыски разнокалиберных Цитронов. Мальчики и девочки-мажоры. Дети большого бизнеса, потихоньку пропивающие, проедающие, проезжающие, пронашивающие, проебывающие расходные части родительских состояний, выдранных с мясом у реальности в эпоху первоначального награбления. Но, во-первых, это все равно не объясняло бесчисленной их численности. А во-вторых — преисполняло Вадима острейшего презрения ко всей этой пробирочной популяции. Их хищных папашек можно было отчасти уважать — тем уважением, что коренится в инстинкте самосохранения, сиречь страхе. Так уважаешь девятиметрового гребнистого крокодила с давлением челюстей 200 кг на кв. см. — тупого, чешуйчатого, мерзкого, зато очень, очень большого и опасного. У ностальгических гомункулов не было даже всеядной витальности их предков. Ничего не было. Кроме бабок. Чужих. А иногда Вадим думал, что никакая они аллигаторам финансов и криминала не родня. Что на самом деле они — чудо генной инженерии и нанотехнологии, вундерваффе, советское оружие возмездия, взлелеянное в недрах «почтовых ящиков», сверхсекретных призрачных НИИ, собранное на высокотехнологичных линиях оборонных предприятий. Военные биороботы-хамелеоны, монстры мимикрии, неимоверно восприимчивые к установкам масскульта, идеально подстраивающиеся под господствующий стереотип поведения. Произведенные в огромном количестве для тайной переброски в стан потенциального натовского противника. Там, смешавшись с туземным буржуазным населением, они должны были в час Ч дня Д инициировать тайную боевую программу, и тогда… Они уже были расфасованы по армейским складам Западной Группы Войск, уже готовы к внедрению. Но тут по не зависящим от разработчиков и командования причинам кончился СССР — и начались первоначальное и все последующие награбления. Разработчиков спровадили в бессрочные неоплаченные отпуска, командование повело битвы за конвертируемую зелень, ЗГВ расформировали — и про вундерваффе все забыли. Несколько лет они лежали в своей пенопластовой коме на пыльных полках приватизированных, но так и не исследованных складов. И однажды случилось нечто. Замкнуло, например, проводку. И биороботы синхронно включились, распаковались, огляделись. Инфильтровались. Смешались. Приспособились. Влились. И теперь без конкретной оперативной задачи продолжают барражировать по расширившейся враждебной территории. С дремлющей личинкой боевой программы внутри. Пока — дремлющей.
Самурай в распахнутом белом кимоно сидел на коленях. Лицо его было сосредоточенно и сурово. Левую щеку украшал татуированный, похожий на слоновью голову иероглиф «кадзэ». Означает такой иероглиф
«Наш ответ Очкастому.
Ага, сука, проняло? Затряслись твои гаденькие потненькие ручки, испятнанные кровью, выпитой у честных трудяг, то есть нас? Задрожал поганенький, мерзенький, тоненький буржуазный голосок?! Ссышь, падаль?!!!! Правильно ссышь! ШТЫК — вот твое место!!!! КОЛ!!! В АСФАЛЬТ! В АСФАЛЬТ! В АСФАЛЬТ! Вот куда!!! В недра мартеновских печей! Понял, падла?! Тех самых печей, у которых гибнут за гроши обворованные тобой пролетарии, сука!!! Что, мелкий прислужник крупных акул капитала?! Что, cытенький пухлый недобиток, вороватый пидорас, лишенный стыда и совести наглый похуист?! Мало тебе жрать буржуйское говно, так и меня, честного русского трудового пацана, приохотить желаешь?! МР-Р-Р-Р-Р-РАЗЬ!!!!
Пиздец тебе, Очкастый. Скорый, жестокий, беспощадный, железный пролетарский пиздец.
Все.»
— Нет, Вадик, — Очкастый улыбнулся с беспредельной проникновенностью, — это ТЕБЕ пиздец.
Еб твою, ты же в клубе… Сокрушительный опперкут наконец нашел Вадима, отозвался ватным гулом в ушах, кратковременной дезориентацией… какого ж хера?
— Ты, мудак, наверное, думаешь, что я тебя просто уволю? — участливо предположил Андрей Владленович и отрицательно помотал головой. — Не-ет. Хуюшки. Я тебя, Вадимчик, сотру. Размажу. С говном смешаю. — с каждой фразой он улыбался все шире, все радушнее. — Тебе, Вадимушка, в этом городе… в этой стране… в этом, блядь, мире! — он резко и неожиданно двинул локтем в протестующе хрюкнувший короб процессора, — нигде больше не работать. Ни-кем, понял? Тебя, Вадичка, толчки мыть не возьмут. Даже языком вылизывать.
Очкастый был явственно поддат. Не сильно. На уровне легкой избыточности жестов и интонаций.
— Ты что же думал, говнюк, — откинутый на стуле Очкастый покачал вострым ботиночным носком, — никто не узнает, да? Никто никогда не найдет? — Андрей Владленович даже руками развел. Из-под распахнувшегося полсмитовского пальто сверкнул галстук. По золоту бежали чернильно-синие скарабеи. Почему-то именно в них прочно увяз вадимов взгляд. — Ка-азе-е-ел!… Ну казе-е-ел! Ты же мелкий поц! — Очкастый рывком подался вперед и вертанул пальцами перед лицом — будто лампочку из патрона вывинчивал. — Ты же тля! Вошь подзалупная!
В первый момент на Вадима навалилось тупая, вязкая заторможенность. Только в голове бешено и вразнобой вращалось с истошным звоном: что будет? что он будет делать? я попал, да? насколько круто я попал? И в тот самый миг, когда мельтешащие колесики разом встали, выбросив: попал! круто попал! очень круто! с концами! — внутри, в глубине потянуло зудящим, сосущим сквознячком. Вязкость тут же вытекла, а от низа живота стал быстро расти уровень болезненного подрагивающего предвкушения.
— Ты ж мне завидуешь, муденыш. Ты ж сам ни хуя не умеешь, ни-ху-я! Что б ты без меня делал? Это ж я тебя сюда взял. Ты ж из моей миски хлебал. А потом гадил туда. Потихо-онечку. Потому что мне ты, холуек, ничего сказать не смел. Боялся. Ссал. Ты ж сидел тут, в норке своей вонючей, и дрочил, дрочил в кулачок. Наяривал. Онанист хуев. Щенок. Сопляк…
Это было как перед оргазмом. Каждое все более ликующее, все более взахлеб слово Очкастого закручивало в Вадиме еще на один оборот некую пружину.
— …Тряпка. Ничто-о-ожество. Подстилка…
Еще, еще. Еще.
— …Недоносок. Обсосок. Слизь!…
Пружина лопнула. Что-то разъялось. Не ощущая, не сдерживая и не контролируя, Вадим почти наугад протянул руку, ухватил за изогнутую рептильную шею бронзового патинированного Мурзиллу Рекс, с немалым, но нечувствительным усилием поднял — и с размаху врезал круглым, как у штанги, блином постамента Андрею Владленовичу сбоку в висок.
7
Как он стоял-то? Так? Мордой? Нет. Верно. Боком чуть-чуть. Вот… Погоди. Каким боком? Этим? Нет. Правым. Так? Вадим вертел Мурзиллу на подставке-тумбочке, пытаясь точно воспроизвести первоначальный ракурс. Это было важно. Важнее всего. Андрей Владленович лежал перед его столом, чуть на боку, обиженно уткнув лицо в пол. Вадиму был виден только затылок. Вострые носы ботинок особенно глупо, под неудобным углом торчали в стороны. Что с ним может быть? Вырубился? Или? Вадим понимал, что надо приблизиться, нагнуться, попробовать пульс: запястье там, сонную артерию… Не получалось. Тронул ногу с места — в обратную сторону. Отпятился к выключателю. Шлепнул. Залп десятков белых трубок холодного накаливания оглушил, как сирена. Вадим тут же погасил свет. Перестал видеть хоть что-то: мерцающая ряска… Помедлив, включил опять. Вернулся к своей ячейке — и стал стеклянный, оловянный, деревянный: на мониторе, на клавиатуре, на полированной карей столешнице, на деловитых, распираемых цифирью распечатках радостно блестели яркие темно-красные полосы. Две энергичные параллели с краю экрана сердито, словно училка лит-ры, перечеркнули неприличное слово МР-Р-Р-Р-Р-РАЗЬ. Из-под головы Владленовича, как из-за нижнего среза карты мира, на истоптанный ковролин осмотрительно выбралась толстенькая лакированная Антарктида. Двойное «н», досаднное исключеннние, директивнннная неправильннннность продолжала вибрировать в Вадиме, вытрясая все.