[Голово]ломка
Шрифт:
Вадим встал. Труханы. Он передавил собственный пищевод властным внутренним усилием, поддел острием ножа (еще вчера, надо же, он им хлеб резал) нижний подвернувшийся край семеек. Материя разошлась без сопротивления, натянулась и лопнула резинка. И вот тут Вадим не выдержал. Отвислая обширность, ноздреватая дряблость, даже на фоне ног контрастная иссиня-белесость никогда не загоравшей, кое-где подернутой рябью растяжек мичманской жопы, отчетливость каждой черной крапинки не развивающихся от постоянного трения о вахтенный стул волосяных луковиц, — развернули его и опрокинули над толчком. Оттого что в желудке давно уже ничего не осталось, спазмы продирали особенно болезненно. Зато потом было уже на все плевать.
…Черные остатки бирманисовского шедевра, светлые лоскуты белья, смрадоточивые заскорузлые сырки, раззявленные облупленные говнодавы, часы «QQ quartz» отправились в объемистый коричневый полиэтиленовый пакет, заполнив его почти целиком. Дивидишку Вадим размельчил на кухне молотком и присовокупил к лохмотьям. В комнате разделся сам — по пояс. Порывшись, отыскал в шкафу старый выцветший тренировочный костюм институтских еще времен. Надел кофту. Глянул на часы. Без пяти десять. Он посидел на тахте, пытаясь не думать о том, что ему предстоит. Малопонятное мрачное спокойствие, циничная уверенность незнакомо конденсировались в нем. В ушах уже не свистело. Картонные перегородки пятиэтажного барака подтверждали, что всюду жизнь. Где-то бушевал русский попс, где-то звонкий молодой женский голос под фонограмму захлебывающегося детского рева с последней, смертной ненавистью орал: «Спа-а-ать! Кому сказано: спа-а-а-а-ть!!!» Пора. Вадим подобрал молоток. Посмотрел, взвесил в руке. Отложил. Из кухонного стола извлек другой. Цельнометаллический, с кубической тупо-шипастой с обеих сторон головкой — для отбивки мяса. Оттуда же — ножницы. Крупные, наподобие секатора, пружинные ножницы с ярко-зелеными веселенькими пластмассовыми ручками. Для раскусывания куриных костей. Вернулся в санузел, выложил арсенал на крышку стиральной машины. На четвереньках стал исследовать щербатую плитку пола, переставляя гремучие тазы, жестяной бак, шуршащие внутри пачки стирального порошка. Мозолистые гимнючьи ступни маячили перед носом. Вот! Гильза, пробитый цилиндрик, примостилась за унитазом, у крашеного охристой краской бетонного основания. В пакет. Дальше!
В своем нынешнем виде и положении мичман-гард не олицетворял уже ни порядкоохранительную бдительность, ни мужчинскую бескомпромиссность армейско-флотского кодекса. Голый Гимнюк висел на борту ванны громадным мягким пупсом, скомпонованным из батонов и ломтей отливающей жирно-бежевым ливерной колбасы. Вадим нагнулся, за уши приподнял покойнику голову. Натекло изрядно, по дну раскиданы были фрагменты разной консистенции. Едва удерживая левой мичманскую вывернутую башку, он зашарил правой в тепловатой загустевшей пасте, в осколках, кусочках, крошках. Не сразу нащупал сплющенный катышек пули. В пакет. Дальше… Вадим взялся пачкающими ладонями за гимнюковские голени и натужно, используя его ноги как рычаги, перекручивая и вдвигая, заполнил непослушным, неподатливым мичманом-североморцем чугунную лохань. Одна охранникова рука — левая — ушла под зад, пятки высоко уперлись в стену. Таз снова оказался выше головы, сизый членчик выпал из зарослей набок. На лице — словно косметическая маска. Во лбу отверстие было больше и неряшливей, что-то в нем проступало и просвечивало, Вадим не смотрел. Дальше. Он лишил Сергея Гимнюка воинского звания и уволил с должности. Оставалось теперь лишить его личности. Стирание личной истории. Не по Кастанеде. Кастанеда об этом ничего не писал. Железная ручка скользила в окровавленной ладони, по-прежнему давала о себе знать вчерашняя ссадина. Чем
Потусторонняя комната относилась к посюстороннему оригиналу как скверная черно-белая (-желтая, скорее) ксерокопия. Неубедительным этим дубликатом окно, за неимением лучшего, восполняло отсутствие за собой вообще какого бы то ни было пейзажа — спальный район в соответствии с определением, оцепенел в кромешной непроглядности. Ветер с равными интервалами звонко охаживал стекло мелким дождем. Огонь сигареты отражался индикатором электроприбора. Затем прибор обесточили — сигарета дотлела до пальцев. Вадим стряхнул длинный бычок на подоконник. Тот был уже весь засыпан — окурками точно такой же избыточной длины и в таких же темных пятнах. Просто руки изгажены, и сигарету подносишь ко рту, держа ее посередине. Впрочем, харя тоже наверняка грязная. И одежда грязная. Все грязное. На зубах скрипит. Херов подвал. Херов линолеум… Когда Вадим доволок (именно так — волоком по ступеням) его до площадки между третьим и четвертым, до шестой площадки — он совершенно от балды, ни с того ни с сего вспомнил, что соседи слева перед самым Рождеством шумно и обстоятельно снялись и вместе с сыном, дочкой и дворнягой уехали к родственникам в Россию. До Нового года. И даже попросили Вадима по мере возможности приглядывать за квартирой. Снялись они, разумеется, тогда, когда снялись, просто сейчас это вылетело из переколбашенного сознания — но в силу аберрации мышления воспоминание о событии превратилось для Вадима в его причину. И он понял, что запредельное усилие не только преодолевает пределы физических возможностей и законов и логические рамки — оно их расширяет. В соответствии со своими нуждами. Так что это сам Вадим освободил себе целый этаж — под спокойную работу. С этого момента он больше не сомневался, что сделает все как надо. И вообще все будет как надо. Все будет хорошо. Под Новый год не может не быть все хорошо. Вадим машинально сцапал трофейную пачку. Вытряс на ладонь «элэмину». Последнюю. В наследство от Гимнюка ему перешло штук семь. Или десять. Он никогда особо не смолил — так, по случаю… Прикурил от спички. Те, наконец, перестали ломаться. А то поначалу эхо дикого мышечного напряжения совершенно сбило координацию движений… Лампочку он все же выкрутил. С замком получилось несколько дольше и громче рассчетного — забить. С линолеумом зато вышло проще — он пропустил через середину рулона кабель телевизионной антенны, бесконечный моток которого позаимствовал все у тех же рачительных хозяев семнадцатой с первого. Завязал поверх. Влез на чердак и за длинный конец кабеля втянул рулон. Подумал и закинул туда же подарок давней подружки, черную лайкровую простыню — обширную, двуспальную, в самый раз. По чердаку носились, подвывая, но не нарушая тухлой затхлости, сквозняки, было не распрямится, фонарик без энтузиазма отметил многолетние натеки птичьего, голубиного, наверное, дерьма. И скелеты голубиные. Дождь, теребящий близкую крышу, отсюда слышался странно. Мохнатый цилиндрик пепла, даже упав, сохранил форму. Сейчас опять обожжет. Вадим не стал дожидаться, затушил сигарету о стенку оконного проема. Ноль три сорок восемь. Пупс устроился в ванее вполне уютно — на бочку, калачиком. Подъем! Вадим бесцеремонно ухватил труп за уже холодные щиколотки, развернул, потащил наружу. Протестующе зашуршал пакет. Погоди, это мне кажется, или действительно шея и плечи не гнутся почти? Окоченеть, что ли, намереваемся? О-о! — и синенькие пятнышки вон пошли. Лиловенькие… Гимнюк, оказывается, перешел в новое качество. Он уже не был просто недействующим, неисправным человеком, он превратился в самостоятельную и по-своему полноценную вещь. Которая существовала по собственным правилам и судима могла быть по собственным критериям. О пол вещь шлепнулась в два приема: жопа и запакованная так сказать голова. Тяжелый, конечно — но не тяжелей Очкастого. Вадиму подумалось об относительности кажущегося большинству единственным социального критерия сравнительной оценки ближних. Скажем, столь далеко разнесенные в общественной иерархии начальник пресс-службы крупного банка и ничтожнейший вахтер из службы внутренней охраны запросто могут быть уравнены. По весу. Вадим дотащил тело до прихожей и отпустил ноги. Что касается гимнюковского веса, то, кажется, сейчас ему придется подробно разобраться со всеми аспектами вопроса. Может, все-таки стоило его — того? На куски?… Ладно, если так будет продолжаться дальше, то и это не за горами. А пока обойдемся. Вадим размотал телекабель. Как его лучше? Ногами? Да, наверное, ногами. Мичманские голеностопы он соединил двойной восьмеркой, наложил сверху много-много-много витков. Вязать неудобно: кабель — толстый, неэластичный. Подцепил конец. Ну что, бля, c вещами на выход?… Два с половиной метра. Всего-то два с половиной. Высота, превосходящая собственно мичманский рост меньше чем на его треть… Голые подошвы, смутно белеющие внизу, пялились на Вадима с тем же выражением, что рифленые подошвы ботинок со столика из автомобильного крыла. С наглым (я-то, дескать, своего добился: вон как ты со мной паришься, возишься, пыхтишь — а мне все по лимонаду, валяюсь себе в расслабухе, поэл, карась?…). Пупс привычно задрал нижние конечности и таз, согнувшись пополам под прямым углом — спиной он сейчас лежал еще на площадке. Теперь надо оторвать его от бетона. И — два с половиной метра. Легко сказать. Гладкая пластиковая изоляция скользит в мигом вспотевших руках. Вадим накрутил кабель на обе кисти. От первого рывка в них словно раздавило разом все косточки (бедной правой вообще хана). Хрупенькие такие, ненадежные пястные косточки. Отцы инквизиторы, как свидетельствует пражский музей, питали слабость к всякого рода тискам. Надорвусь, еб же ж, в натуре… Человек — это очень тяжело!!! Упершись в пол правым коленом и левой стопой, откинувшись корпусом, корежа морду, мучительно мыча — Вадим тянул. В противоположном направлении внутри него самого, к промежности, пропорционально наращивая, наращивая, до невозможности терпеть, до сейчас лопну! наращивая давление, прессуя внутренности,
Потом встал. Оп-оп-оп… Нет, именно встал. Стал стоять. Не прямо, конечно, не в рост в смысле — крыша! — но прочно. Относительно. Нашарил фонарик. Гимнюк. Кабель. Рулон. Где простыня? Простыня. Бечевка. Осталось сплюсовать слагаемые. Простыню — расстелить. Ну, скажем, хотя бы так. Чхи! — достали с пылью. Гимнюка — на простынку. Вот. Расправим, расправим… Завернем. Еб! макушкой… Тщательно, тщательно, чтоб ни щелочки, чтоб не вонял слишком… Ножки укутаем… О, бля. Кабель… Чхи! Да вот же нож, специально для этого припас. Не распутывать же… Вот. Кабель еще пригодится. Все засрано. Сраные птицы. Пернатые. Укутаем, укутаем. Теперь обвяжем. Бечевочкой. Головку еще раз. Поперек пояса. Чхи! Ножки, ножки… Ага. Добре. Чхи. Как ни глянь — типичнейший трупак. Но сие поправимо. Иначе б чего мы столько с этим рулоном пердели? Блин, ну хули так низко? Вадим раскатал линолеум. И впрямь — комната. Сверток… Не мичман, не охранник, не Сергей Гэ, не труп — сверток. Славный эволюционный путь. И последняя стадия, финал, венец в некотором роде — стадия рулона. Закатываем. Раз! Раз! И еще раз! Замечательно. Перфектно. Ну, не идеально круглый в поперечнике, овальный скорее, но у каждого свои недостатки. Зато ассоциаций с человеком ЭТО уже не вызывает. Вот теперь — кабелем. Еще разрежем. И в двух местах поперек. Намертво. Fine! Катился венец гимнючьей эволюции ввиду не идеальной круглости тоже не идеально. Но тут уже Вадим управился одними пинками. Он отпинал рулон в самый дальний конец чердака, затолкал в угол. Оценил. Проканает. Смотрится в общем антураже кала и запустения органично, внимания не привлекает. Даже если привлечет. Даже если извлекут. Даже если к тому времени он не окончательно сгниет. Хуй вы его опознаете. Вадим не только прикрыл за собой чердачный люк, но даже и замок навесил. Декорацию, вернее, соорудил. Кое-как зацепил за скобы. Вроде держится. Когда полезут, ясен хрен, увидят, что взламывали. Но для досужего взгляда все как обычно. Еще одна пошлость — «разламывается тело». Вы в курсе, что именно разламывается? Точнее не скажешь. Ща конечности на пол попадают. Словно взял на себя гимнючьи обязательства по разложению и осуществил в кратчайшие сроки. И рожа — черная. Просто черная. Про руки и одежду не говоря. Забить. Не кровь. Не улика. Отстираем. Рожу — так прямо сейчас. Кстати, кровь. Этого тоже еще хватает — в ванне и по стенам. По кафелю. Не то чтоб очень много, но… К счастью, это отмыть — раз плюнуть. Зря я, что ли, именно в санузле его валил? Отмывать он закончил от силы минут через пятнадцать. Рядом со стоком, в месте, куда попала пуля, откололась эмаль — надо будет закрасить. Хоть просто белой краской. Что еще? Вадим повесил душ, придирчиво огляделся. На стеклянной полочке под зеркалом в компании шампуней и дезодорантов ненавязчиво, но с достоинством обосновался небольшой черный пистолет. Вадим бросил его в карман абсолютно безотчетным движением — не оставлять же тут. Последнее. Господи, неужели последнее? Не расслабляйся, не расслабляйся, козлик (расслабиться — сразу рухнуть)… Пакет (да сколько можно пакетов?!) — с одежкой, пальчиками, инструментиками. Инструментики-то в чем виноваты? А что, хлебушек, опять-таки, этим ножом дальше резать? К завтраку? Да, нож, точно, сейчас бы забыл. Ага. Черт, легковат. А ну как не утонет? Вообще должон… А ну как нет? Чего б туда еще? Гантелю. Пять кило. Ежедневная уборка трупов гораздо быстрее приблизит вас к искомому состоянию бесповоротного Шварценеггера, чем утренняя зарядка. Тренажерный зал Аплетаева. Нормалек. Только перевязать горловину. Той же бечевкой. О! Но в прихожей выяснилось, что не совсем «о». Про куртку-то он забыл. Про верхнюю гимнюкову одежду. Короткая, плотная, недешевая, подбитая овчиной кожанка (тут мичман досадно изменил флотскому стилю ради авиационного — такое полагалось носить пилотам американских бомберов времен второй мировой). В пакет не влезет. Куда там. Забить. Будет бомжам радость. Хоть кому-нибудь польза от мудака. Он закинул пилотский кожан на плечо. Четыре сорок две. На улице изгалялся ветер, колотя какой-то незакрепленной жестью. Теплые, мокрые, насыщенные мельчайшего помола водой порывы забивали глотку, не давая дышать — Вадим пригнул и отвернул лицо. Ни один фонарь не горел и практически ни одно окно — видимость была немногим лучше, чем во вчерашнем лесу. Вообще в этот час нашпигованный человеками спальный район, гигантское ночное хранилище мыслящей материи, совершенно не казался обитаемым. Наоборот, очевидным становилось, что город — как и все придуманное и созданное людьми для собственного проживания, удобства еtс. — имеет другую сторону: зримую, понятную и осмысленную только для него самого. Гимнюкова куртка нырнула в первый же помойный контейнер. Молча метнулись тени. Кошки? Крысы? Стегоцефалы? В стиснутой девятиэтажками горловине двора ветер едва не сшиб с ног. За всю дорогу — а идти было немало, восемь кварталов, — ни единой машины не встретилось Вадиму, ни единого гребаного такси. При том, что это было, безусловно, к лучшему — лучше не делалось. Уровень «Спальный Район» сменился за очередным поворотом уровнем «Мир Реки» без предупреждения. Переизбыток панельных ориентиров (непригодных для ориентирования в силу скученной скучной идентичности) — вообще полным отсутствием последних. Поблизости темнота вытерта была до белизны — но дальше шла чистая, беспрекословная, монолитная, лишенная измерений. Лишь сбрызнутая, словно древний звездчатый скринсейвер, сыпью абстрактных огней: непонятно, насколько далеких и потому не дающих представления о ее, темноты, величине. На которую только ветер намекал — ровный, широкий, избавившийся от судорожной клаустрофобии дворов. Гремящий в гипотетической выси невидимыми проводами ЛЭП. Просторный пустырь, что предстоял Вадиму — кочковатый, засоренный жухлым травяным (тростниковым?) мочалом — полустаявший снег превратил почти в болото. Вадим прыгал, проваливался, хлюпал, увязал. Ноги тут же промокли. Наткнулся на обломки бетона, чуть не упал. Река проявлялась однородным мощным шелестом. Волны, едва-едва намеченные пенными штрихами на морщимых берегом сгибах, шли к тому под большим углом. Не без труда Вадим отыскал трубу. Канализационную, может, или еще какую — громадного диаметра, полувросшую в береговой и далее донный песок, ненамного совсем выступающую над водой горбылями бетонных сегментов и уходящую в реку метров на двадцать-тридцать. Не без труда шел по ней — не видать ни хера, да и волны, постоянно перекатывающие через сегменты, сделали скользкой полукруглую поверхность. Не без труда удержал равновесие, меча с размаху в Даугаву пакет — тот как в подпространство улетел, пропав для всех органов чувств одновременно. На обратном пути, за четыре квартала до дома, морось вновь дозрела до дождя.
За три… За два с половиной… Он увидел их почти издалека — не их, вернее, а машину: то ли увидел, то ли музон услышал, равномерное буханье из открытой дверцы. Их-то самих как раз — только пройдя мимо, вплотную буквально: четыре-пять рослых силуэтов в бесформенных куртках. Тачка была голимая. Фонари не горели. При приближении Вадима они, до того перебуркивающиеся, перелаивающиеся, замолчали; молчали, когда он проходил; молчали, когда миновал их — и уже когда удалился шагов на пять, кинули практически не интонированное и безадресное: «Э, мужик». Так, подумал Вадим, не оборачиваясь, не замедляя и не убыстряя темпа. «Мужик!» — громче, настойчивее. Молодой, пэтэушный, щенячий голос хочет казаться низким и веским. Индифферентный Вадим в этот момент достиг чернильного промежутка между глухими торцами. Он услышал, что сзади набегают, и все-таки остановился, развернулся. «Мужик…» — уже приглушенно, свойски почти, на выдохе от бега — первый надвинулся, напер (выше его на полголовы), прочие, подтянувшись, окружили. Да, четверо, здоровые, лиц в темноте не различить. «Чирку нарисуй, мужик», — от первого несло бухлом. «Лопатник давай,» — нетерпеливо велели слева. «Как-же-вы-мне-все-на-до-е-ли», — без малейшей эмоции произнес про себя Вадим, без малейшего намерения суя руку в карман. Правую руку. В правый карман.
«Ты че, не понял, кент?» — первый протянул пятерню — толкнуть, или за грудки сгрести, или за морду взять. Вадим вынул руку. Если бы в кармане оказался лопатник, он бы, наверное, отдал им лопатник. Или если бы гимнюковский пистолет стоял на предохранителе — он с ним ни в жисть бы не совладал. Но после выстрела в блеклый полубокс Вадим и не вспоминал ни про какие предохранители. Вспышка была слишком яркой и близкой — лица в ней он так и не успел разглядеть. Не дожидаясь даже, когда первый упадет, Вадим протянул руку влево — к другому источнику звука, и выстрелил еще дважды. Тогда только остальные среагировали и бросились бежать. Беззвучно, неправдоподобно быстро и в прямо противоположные стороны. Причем ни один — к машине.
11
Импровизированный плакат изображал два классических деревянных выгребных нужника-скворечника, расположенных строго один над другим. На двери второго этажа, куда вела лесенка с кокетливыми резными балясинками, висела табличка Management. На двери нижнего — Employees. Вадим старательно разгладил смазанную с обратной стороны клеем бумагу, прилепляя нонкоформистский плакатик поверх рекламно-«банзайного» на дверь начальственного кабинета. Отошел на шаг, полюбовался. Явившись сегодня на рабочее место с изрядным опозданием, он обнаружил, что там, в выгородке, горит свет (на улице по пасмурному декабрьскому обыкновению так толком и не рассвело — в знак траура о почившем мичмане Гимнюке Рига как могла уподобилась его любимому заполярному Североморску). Очкастый вернулся! — естественным образом подумалось Вадиму первым делом. Но то-то и оно, что нет — на второй день необъяснимое отсутствие в пресс-руме его руководителя породило уже всеобщую подспудную ажитацию. «Там Анатольич и Сам!» — шепнули Вадиму с восхищенной интонацией сплетни. Сотрудникам, однако же, официально-настоятельно, не допускающим возражений сыпучим тембром главы отдела инфбеза объявлено было, что Андрей Владленович удалился в плановый отгул и до Нового года в банке не появится: благо сегодня, 29 декабря, — всяко предпоследний рабочий день. Вскорости Вадим лицезрел Пыльного и сам: в компании Цитрона и условно-обобщенного его референта тот возник из-за стеклянной зажалюзенной стенки — и сразу же навесил экзистенциально-унылый взгляд на Аплетаева. Уныние, несомненно, проистекало из осознания общего несовершенства человеческой природы, наиболее наглядно явленного на конкретном примере антиобщественных и преступных, административно и уголовно наказуемых действий этого самого Аплетаева — в курсе каковых Михаил Анатольевич согласно должности был, понятно, уже давно. Возможно, с самого начала. Возможно, даже с того момента, когда первая спора крамолы попала на благодатную почву аплетаевского мозга. — Вы опоздали, — скорее констатировал, чем спросил Пыльный. Вадим, чувствуя слабость в коленях и пустоту в желудке, вскочил, сбивчиво… фу, поморщился на это Вадим и просто согласился, спокойно глядя снизу, со стула, в музейно-восковую вытянутую физиономию: — Увы.
Пыльный поколупал его водянистыми радужками еще столько времени, сколько, по его мнению, требовалось Аплетаеву для уяснения безвыходности своего положения и всесилия карающего инфбеза и тоном кладбищенского «аминя» приговорил: — Через час зайдете ко мне.
Вадим, раздавленный, по всей видимости, и, безусловно, заранее сдавшийся, отвернулся к монитору. «Правилами КМ запрещено направлять переплаченные суммы платежей на погашение таможенных платежей, — наставительно сказал ему монитор, — тем не менее, если ГСД на это пошла, то проводки такие. Задолженность бюджету: Д2311 К55; разрешение сумму не платить: Д55 К5721; если НДС можно списать в предналог, то: Д5701 К2311, если НДС списать в предналог нельзя, то: Д7510 К5721 (К2390).» Монитор бредил. Это был тяжкий маниакально-депрессивный психоз на фоне ментальной дивергенции. Вопреки правилам русского языка словами, которых в нем нет, и знакосочетаниями вовсе хаотическими монитор описывал гипотетический вариант отношений между условными представлениями о том, чего в действительности не существует. Если бы Вадим чуть поднапрягся и вспомнил кое-что из сакральных знаний, приобретенных за последние два с небольшим года, он, вероятно, смог бы и расшифровать значение аббревиатуры НДС, и доагадаться, что это за таинственные Д и К. Путем ряда умственных операций он даже, скорее всего, восстановил бы тот message, что вкладывал в свое обращение к человечеству анонимный автор информационного бизнес-агентства. Другое дело, что он заранее знал: внутренняя логика этого и всех подобных текстов никак не соотносится с логикой объективной реальности. Последовательное снятие листьев с данного информкочана не имело ни малейшего смысла ввиду априорного знания результата, вернее того, что результата — кочерыжки — не будет. Ибо как файл представлял вымышленную схему взаиморасположения денежных сумм, как сумм этих нигде в природе не имелось в виде осязаемых пачек хрустких банкнот, как любая банкнота является по сути лишь символом какого-то фрагмента стандартного золотого бруска — так и брусок этот имеет ценность исключительно символическую. Следовательно, абсолютный аналог всякой бизнес-информации и любых бизнес-операций — бред и жестикуляция слюнявого шизоида, производимые коим звуки и движения стопроцентно осмысленны для него самого и стопроцентно бессмысленны для всех остальных. Вадим все это, разумеется, знал; знал он и то, что мотивационная схема, заставляющая его участвовать в коллективном пи-ар-бормотании и пускании бизнес-слюней — попросту безумие следующего порядка. В соответствии с ней он занимался переливанием пустоты из ниоткуда в никуда ради условности (денег), которую можно обменять на бессмысленность (столик из автомобильного крыла, или — в счастливой перспективе, если он преуспеет в деле преумножения пустоты — мобильного телефона M-i-35 Siemens, дарящего тебе несравненное блажество разговора об условностях и бессмысленностях непосредственно во время плавания с аквалангом или гниения на дне лесного котлована). Знать-то он знал, но — абстрактно. А этим утром вдруг познал — и очень остро — ОЩУЩАТЕЛЬНО. Словно отрубили какой-то дурной наркоз. Собственно, ясно, какой — на ум Вадиму снова пришло слово «инерция». Привычная, всеобщая и безальтернативная социально-экономическая парадигма при всех громоздящихся друг на друга и друг друга порождающих нелепостях обладает — именно в силу привычности и безальтернативности — огромной инерцией воспринимаемости. Однако убийство четырех человек в течение двух суток оказалось, видимо, равным ей по силе встречным импульсом — и инерцию эту нейтрализовало. Вадим перестал двигаться в общем потоке с общей скоростью — и окружающее на всех уровнях: от сознательного до эмоционально-инстинктивного — явилось ему тем, чем было на самом деле. Полнейшей бней. Гротескной и смехотворной имитационной псевдожизнью. В ней совершенно нечего было делать и уж тем более нечего было ее бояться. Поэтому, придя сегодня в офис, Вадим так обескуражен был вопиющим отсутствием у себя вчерашнего страха. Наоборот — зудящие искушения одолевали его. Фальшивую реальность, так долго ему навязываемую, хотелось провоцировать, заставляя вновь и вновь проявлять свою фальшивость. И вот в перекрестно просматриваемом пресс-руме, спланированном в соответствии с главным принципом тоталитарно-чиновного дизайна, принципом подконтрольности каждого всем, Вадим принялся позволять себе недозволенное. Для начала он задвинул обратно под столешницу тумбу с ящиками. Черная (с легчайшей коричневатостью) амеба сорока сантиметров в диаметре, все, что оставил после себя людям Андрей Владленович, с любопытством выглянула на свет. Никто, впрочем, ею не заинтересовался. Вот, Вадик, спасибо. Текстовик Светочка вернула владельцу помятую кружку. Что это, кстати, на ней написано? «Я убил четырех человек», пояснил Вадим. Светочка оформила подобие улыбки, показывая: она поняла, что собеседник шутит, но не просекла юмора. Вадим подумал, выдвинул один из ящиков, покопался, извлек картинку, как-то нарытую им в Сети и даже выгнанную на принтере ввиду остроумия — но спрятанную в стол ввиду предосудительного содержания. Извозил тыльную поверхность канцелярским клеем из помадного тюбика и на глазах коллег пришпандорил на самурайца. На сей раз реакция воспоследовала, и довольно скоро. «Ты что, сдурел?» — нетрадиционный Олежек с несвойственным педерастам раздражением повертел пальцем у виска и ревностно содрал неполиткорректность, запятнавшую-таки голодного буси ошметьями приклеившейся бумаги. Вадим понял, что это не показное, что Олежек вполне искренне возмущен глупой выходкой. Голубой пиарщик целиком находился под действием того наркоза, что не дейстовал более на Вадима. Более того, в данном случае обезбаливающее относилось не иначе как к разряду опиатов: галлюцинаторный бред банковского бизнеса вызывал у его субъектов эйфорическую веру в себя и при любом на себя покушении рождал фрустрационное неудовольствие, обозначаемое торчками словосочетанием «ломать кайф». Причем относилось последнее, конечно, не только к Олежеку и не только к коллегам Вадима по банку. На игле сидела подавляющая часть сограждан — недаром Вадим успел за два года привыкнуть к быстрому завистливому напряжению собеседников при реакции на известие, что он теперь работает в REX'е. Вот и Рита, например, в свое время без возражений раздвинула перед ним тонковатые ноги именно потому, что парень из банка — это КОМИЛЬФО. Да и сам он стал пихать между этими ногами свои пятнадцать с половиной, исходя из того же соображения: что модное дизайнерское бюро — это тоже комильфо. Их упражнения на пожертвованной клубу одиноких сердец мичмана Гимнюка черной простыне были не столько даже отправлением половой надобности, сколько — социальной. Вернее, отличить вторую от первой уже не представлялось возможным: так матерые героинщики со скрюченными потемневшими концами свято убеждены, что приход лучше секса — просто потому, что наркота давно заменила им и секс, и прочие радости жизни, и саму жизнь. Вспомнив о Рите, Вадим устыдился. Он не звонил своей девушке с самого Рождества. Вот это уже — НЕ комильфо. Он встрепенулся и потянулся к телефону. Набрал мобилку растущей верстальщицы.
— Хало? — безлико-деловитостно откликнулась по-латышcки верстальщица — хотя определитель, вестимо, проинформировал ее, кто звонит.
— Рита? — с преувеличенным энтузиазмом спросил об очевидном Вадим.
— О, — холодная ирония, легкая обида в подтексте, — какие люди!
— Привет! — побороть безобразную притворную приторность Вадиму не удавалось. — Ну как ты?
— Спасибо, что поинтересовался.
— Да, в общем, не за что. Риточка, — он зачем-то понизил голос и заторопился, — слушай… Я чего звоню… Я давно хотел тебе сказать… Только не решался… Это важно, — мстительно добавил он, вспомнив. Трубка неприступно молчала, но в явно заинтригованной тональности.