Голубая акула
Шрифт:
— Мы не о том, Аристарх Евтихиевич. Просто делу бывает вред, когда им начинает руководить неспециалист. И сам этот человек, если он совестлив, чувствует себя стесненно. Знаете, к моему покойному мужу тоже ведь одно время комиссара приставили. Так Михаил Михайлович с ним намучился. Милый парень, очень добрый, это просто сразу было видно, но так уж он доктора уважал, что никакого сладу с ним не было. Муж ему: «Садитесь, пожалуйста!» А тот ни в какую: «Да уж я постою…» Михаил Михайлович жаловался: «Как мне работать, если человек часами торчит на ногах у меня за спиной, да еще сопит от почтительности?»
— Ну, это уж не комиссар, а гнилой интеллигент! — оскорбился Миршавка. — Я давно замечаю,
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
Новость
Инспектировать тюрьму, а тем паче дом предварительного заключения — безусловно, самая тягостная изо всех комиссий, какие когда-либо возлагала на меня служба в судебной палате. Между тем было доподлинно известно, что мало где на Руси эти заведения содержатся в таком образцовом порядке, как у нас в Блинове. Сие считалось особою заслугою Горчунова, чей разумный либерализм внушал известное уважение даже тем, кто был склонен к мысли, что русскому человеку надобно отказаться ото всех либеральных иллюзий.
Рассказывают, будто в девятьсот пятом, когда камеры ломились от избытка политических заключенных, эти последние, не выдержав тяжких условий содержания, объявили голодовку. На третий день голодовки на тюремный двор въехала подвода, груженная апельсинами. В камеры приносили полные корзины этих ароматных южных плодов: «Господ арестантов просят откушать!»
Эту байку, по-своему также свидетельствующую об исключительной гуманности здешнего начальства, я слышал от человека, игравшего при господине Капитонове ту же роль, что Казанский в своей «Сосне». Молодой делец в ту пору сам угодил в кутузку: не будучи вовсе революционером, он в глазах властей предержащих все же выглядел чрезмерно вольнодумным.
Для меня, проведшего те бурные дни за книгами, сам факт, что за решетку попадали люди подобного склада, служил и служит доказательством того, что перемены в обществе назрели. Иное дело, что они успели и перезреть, да так, что состояние сие уже не зрелостью надобно называть, а… Впрочем, я дал себе слово не вдаваться в эти материи. И мне, право, не составляет большого труда быть верным своему решению.
Но не могу не признаться: попадая в наш образцовый дом предварительного заключения, я всякий раз чувствовал себя ни больше ни меньше как в Дантовом аду. При мысли, что в других подобных заведениях еще хуже, воображение напрочь отказывалось служить мне. Что может быть ужаснее этого сырого холода, скученности, тяжкого спертого воздуха, этих лиц, искаженных тоской, злобой, голодом? Да, по-видимому, все же и голодом! А ведь ежели верить сметам, на содержание арестантов здесь выделялись сравнительно пристойные суммы…
Как ни был я переполнен своими смятенными чувствами, стоило переступить порог этого дома скорби, как стыд и сострадание, казалось, всецело овладели мною. Следуя от камеры к камере, я прикидывал, как построить свой доклад, чтобы облегчить положение этих несчастных. В какой степени это в моих силах? Увы, я сознавал, что в самой незначительной.
Мы с моими сопровождающими шли по стылому мрачному коридору, когда откуда-то, казалось в двух шагах от меня, раздался высокий, чуть надтреснутый и все же на диво сильный голос. Невидимый тенор выводил:
Как дело измены, как совесть тирана…
— Осенняя ночка темна, — подхватил невыразимо тоскующий хор:
Чернее той ночи встает из тумана
Видением мрачным тюрьма…
— Опять Пистунов балует, детский вор, — досадливо скривился надзиратель и, напрягшись, оглушительно рявкнул: —
Песня ли заглохла, или у меня заложило уши от внезапного волнения, но больше я ничего не слышал, кроме стука крови в висках.
— Какой вор? Что вы сейчас сказали?
— Детишек он воровал, Пистунов этот. Крал и продавал в другие губернии. Хорошие денежки имел! Третью неделю сидят, он и два подельника. Уж и сознались во всем. Кобенились поначалу, а как следователь Спирин нажал на них, в два счета образумились…
Я хотел было тотчас лететь к Спирину. Однако неудачи уже кое-чему меня научили. Как вышло, что я до сих пор слыхом не слыхал об этом деле? Уж не скрывают ли его от меня умышленно, чтобы не вмешивался в ход следствия? Похоже, и здесь я успел превратиться в беднягу с «манией»… Аж зубами поскрипывая от досады, я с грехом пополам довел обход до конца. Но теперь даже горчайшие жалобы заключенных едва доходили до моего сознания. Как в тумане, я брел туда или сюда, невидящим взором скользил по угрюмым закоулкам этого ада, краем уха насилу улавливал то, что мне говорили.
Это тянулось долго. Когда же наконец все, что положено, было мною исполнено, следователя Спирина в присутствии уже не было. Идти к нему на дом не имело смысла. Мы с господином Спириным друг друга недолюбливали, встреча в домашней обстановке обещала быть и бесполезной, и неприятной. К тому же Завалишина ждала меня. И я вместо вчерашних более чем туманных предположений, какие и объяснить-то мудрено, мог сообщить ей нечто существенное!
Она прочла это по моему лицу прежде, чем я успел переступить порог. Стремительно бледнея — даже губы посерели, — она прошептала:
— Говорите! Скорее!
— Успокойтесь, Елена Гавриловна, ничего определенного пока сказать нельзя…
— Скорее… — повторила она, кажется готовая потерять сознание. Пользуясь этим, я позволил себе неслыханную дерзость: обнял ее за плечи и бережно усадил на диван. Она едва ли это и заметила, зато я разом почувствовал себя ее другом, защитником, покровителем, то есть, проще говоря, счастливейшим из смертных.
— В доме предварительного заключения, — начал я, стараясь говорить как можно спокойнее и будничней, — сейчас находятся трое задержанных, которые признались, что похищали детей с целью продажи их в другие губернии. Подробности мне, к сожалению, пока не известны. Все, что возможно, я разузнаю завтра.
Она быстро отвернулась, махнув рукой, что явно означало: «Выйдите!» Не хотела, чтобы я видел ее слезы… Послушно отступая к выходу, я спросил:
— Мне прийти завтра?
— Подождите, — с трудом проговорила она. — Сейчас…
И скрылась за дверью соседней комнатушки. Белинда с комично обеспокоенным видом засеменила вслед. Ждать пришлось недолго. Десяти минут не прошло, как Елена появилась снова. Все еще бледная, с покрасневшими веками, она была почти спокойна.
— Извините. Знаете, когда человек на пределе сил, он перестает понимать себя. После того как они закрыли следствие, мне казалось, ничего нет страшнее полной безнадежности. Думала, мне бы хоть крошечную искорку надежды, иначе не выжить. Появились вы. Вы дали мне эту искорку. Теперь я схожу с ума, чувствуя, насколько она эфемерна. И вместе с тем не могу поверить, что Миши нет, сердце говорит, что он жив. Хотя я ведь понимаю… Надежда — страшная вещь. — Завалишина попыталась улыбнуться. — Не примите за неблагодарность… Я не умею выразить, до чего признательна вам. Но пожалуйста, оставьте меня сейчас. Не сердитесь. — Кончиками пальцев она чуть приметно коснулась моего рукава. — Я не в состоянии разговаривать. Эти завтрашние подробности… мне надо их знать. Какими бы они ни были. Неизвестность меня убивает.