Голубая акула
Шрифт:
— Вы не пробовали с ней поладить? Если, как вы говорите, она неглупа…
Предположение, что можно поладить с Татьяной Андреевной, вызвало у Елены нервный смешок:
— Как вы себе это представляете? Мне следовало явиться к ней и, прибегнув к логическим построениям, доказать, что вопреки ее понятиям я не дура, не уродина, не шлюха, не хамка неотесанная? Да, еще не жидовка, хотя в этом случае и разум бессилен. Но главное, даже если бы я в сем диспуте преуспела, ничего бы не изменилось. Будь я хоть царской дочкой или христианской святой, она все равно не простила бы мне, что я отняла у нее сына. Ну, конечно, я тоже хороша — однажды сгоряча я ей так и
Спеша прекратить разговор о Михаиле, я перебил:
— Она набожна?
— О да, это богомольное семейство. В их набожности есть даже некая безумная истовость. Когда ее сестре Варваре Андреевне должны были сделать операцию, она категорически отказалась от наркоза, полагая, что изобретение сие греховно и, когда Господь посылает смертному испытание, надобно его претерпеть без хитростей. Велела поставить перед собой образ Варвары-великомученицы, да так и смотрела на него, пока ей ногу ампутировали…
Убедившись, что мирное согласие со старой ведьмой невозможно, а припугнуть, так она сама кого угодно припугнет, я выбросил невыполнимые замыслы из головы и впал в беспредметную мечтательность, слушая глуховатую протяжную речь Елены. Сами по себе эти семейные истории и беглые психологические заметки меня вовсе не интересовали.
А право, зря. Эх, дурень ты, дурень! Нет бы вникнуть, вслушаться вовремя… Пойми я тогда, что за дама Татьяна Андреевна Завалишина, самовластная задольская барыня, и жизнь — вся жизнь! — могла бы обернуться по-другому.
ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ
Философ
Нынче навестил меня мой веселый доктор Владислав Васильевич Подобедов. Закончив осмотр, он затянул было свой дежурный речитатив «А мы сегодня молодцом…». Однако в его бодром голосе я уловил какие-то новые, неожиданно осмысленные нотки. Тронутый этим почти так же, как если бы комод или письменный стол вдруг заговорил человеческим голосом, я сказал ему:
— Да полно вам, Владислав Васильевич. Заладили: «Молодцом, молодцом»… Мы же взрослые люди, да и познакомились не вчера. Я умираю, не так ли?
Подобедов укоризненно покачал головой:
— Все мы умираем, голубчик. С того самого момента, как появились на свет. Одни управляются с этим делом быстрее, другие долго копаются. Мы с вами уже не из первых. Что же вам угодно?
Я развеселился:
— Да вы философ! Но чего ради вы морочите мне голову? Я не трус, по крайней мере, не настолько труслив, чтобы бояться узнать правду. Сколько у меня времени?
Но Подобедов продолжал качать головой:
— Опять вы за свое, прямо с ножом к горлу. Людям вашего склада вечно надобно все знать. Как будто от этого мы становимся счастливее или хотя бы умнее! Послушайте-ка лучше, какие бывают замечательные истории. Жил да был во славном граде Харькове один сапожник. Пьяница, как сапожнику и надлежит. И само собой, круглый невежда. Но гений! Знаете, что он удумал? Катаракту сапожным ножом снимать! Хватит стопочку, чтобы рука не дрожала, другую пациенту поднесет для храбрости, да и задело…
— Не может быть!
Владислав Васильевич удовлетворенно потер руки:
— Так-то вы всегда, господа рационалисты! Чуть что, сразу «не может быть». А я, батенька, это чудо собственными глазами видел. Зрелище, признаюсь, жуткое. Но поучительное! И пациентов у нашего сапожника
— Ослепил кого-нибудь с перепоя?
— Ни Боже мой! Он здорово наловчился. Да тут подоспел наш брат: врачи набежали. Как же так, нельзя, ужас… Сапожник все в толк не возьмет, где ужас-то, если люди довольны? Ну, обсели его со всех сторон, обступили: мол, ты хоть послушай, чудило, что есть за штука человеческий глаз, как он устроен! Картинки увеличенные ему показали, толкуют наперебой — здесь в глазу то, там это. А он мужик толковый, живо разбираться начал.
— Что же тут дурного?
Мой собеседник, лукаво посмеиваясь, медлил с ответом.
— Сами не догадаетесь? Нет? Ну, то-то же. Сплоховал наш сапожник! Никогда больше ни одной катаракты не снял. Сам, говорят, плакал, а ни в какую: «Не просите, и не подносите — не могу! Глаз, это, братцы, такое…» Пока не знал, все мог. А узнал — и руки опустились.
— Двусмысленная история. И, не обессудьте, мало касательства имеет к нашему спору. Чужой глаз — одно, своя судьба — другое. Тут я хозяин, мое право и знать, и предвидеть.
Физиономия Владислава Васильевича выразила ироническое любованье моей персоной:
— Какой вы упрямец, сударь мой! Словно молодой петушок… Неужели, батенька, столько лет проживши, все верите, что вы своей судьбе хозяин? Когда это смертному дано было что-нибудь предвидеть? А судьба, она недаром дамского роду: ну злодейка, ну шутница! А пуще всего ей не любо, когда самонадеянный смертный мнит, будто может ею управлять. На что я умен — без ложной скромности вам признаюсь, люди мы свои, — а и то, бывало, страдал жестоко за свою предусмотрительность. Не по душе вам пришелся мой гениальный сапожник? Ну, так послушайте, в какую калошу сел сам доктор Подобедов.
Тут Владислав Васильевич как-то поерзал в кресле, устраиваясь поудобнее, словно пес, когда он вознамерится со вкусом вздремнуть. Где были прежде мои глаза? Право, на этакие бельма тоже надобны услуги сапожника. Всегда считал Подобедова пустейшим болтуном, а какой любопытный оказался субъект…
— Случилось это в январе восемнадцатого. Какие-то звероподобные мужики притащили мне на дом пациента. Время уж за полночь перевалило, он весь в крови, искромсанный… Я им говорю: «Не по моей части такой больной. Вам надобно к хирургу. Трофимова Михаила Михалыча знаете?» А они: «До Трофимова мы его живым не дотащим. Не хочешь лечить? Смотри, сам к Трофимову угодишь!»
Прежде мне казалось, что у врачей, не в пример судейским, занятия мирные. Если не считать холерных бунтов и тому подобных исключительных положений, благое дело: облегчай страдания ближнего, как можешь, — и совесть чиста, и почтение в обществе обеспечено. Только здесь, наслушавшись воспоминаний Ольги Адольфовны и рассказов Муськи, азартно превращающей отцовскую практику в цепь эпизодов героической легенды, я понял, сколь далеки от истины были мои представления.
— Делать нечего, — продолжал Подобедов. — Занялся я моим окровавленным пациентом. На его, да и на мое счастье, раны были не столь уж и опасны. Выходил я его. Платы, понятно, не ждал: избавиться бы от проходимца поскорей, и то благо. Однако расплатился он щедро, как богач. А прощаясь, говорит: спасибо вам, дескать, Владислав Васильевич, с того света вы меня вытащили. Думал я тут, чем вас отблагодарить. И нашел! Времена нынче беспокойные, шалит народ, а вам, знаю, приходится и по темной поре на глухих задворках появляться, ежели к больному срочно зовут.