Голубая акула
Шрифт:
— Вы здесь! Прекрасно! Я только что нашла под столом это! — С видом крайнего омерзения она двумя пальцами держала за уголок изрядный лист ватманской бумаги. Лист норовил свернуться в трубочку. Я успел заметить на нем предлинный список каких-то имен и фамилий. Против многих из них стояли кресты, птички, многоточия и другие, подчас вовсе непонятные знаки.
— Благодарю, — величаво обронил Муравьев, протягивая руку. — Этот документ мне необходим. Его потеря была бы весьма чувствительна.
Но Муська пока не собиралась возвратить графу его собственность. Увидев протянутую длань, она отпрыгнула назад и гневно вскричала:
— Нет,
— Вы уверены, что в этом не было нескромности? — сладким голосом поинтересовался граф. Но сбить девочку с толку ему не удалось.
— Совершенно уверена! Я нахожу в собственном доме неизвестную бумагу, и что же мне делать? Не прочитав, я бы понятия не имела, что она ваша. Зато теперь… Ну, знаете! Этот список озаглавлен «Мои женщины»!
— Как человек, воспитанный в правилах аккуратности и дисциплины, я привык вести некоторый учет… Вы что-нибудь имеете против?
— Мне с высокого дерева наплевать на правила, в которых вы воспитывались, — произнесла Муся с расстановкой. — Размеры вашего гарема меня тоже не интересуют, хотя он великоват. Но я нашла здесь имя моей мамы, а это… это клевета и свинство! Она бы никогда… Если хотите знать, она вас просто не выносит!
— В последнем сообщении нет ни малейшей надобности, — заметил Муравьев, наблюдая взбешенную девчонку как бы в незримый лорнет. — Меня интересуют только мои собственные чувства.
Муся покрутила головой, протерла глаза, словно желая разглядеть графа получше, и язвительно уточнила:
— Ага. Значит, «ваши женщины» — это не те, кто вам близок, а просто те, кто имел несчастье внушить вам чувства, как бы эти чувства ни были им неприятны?
— Там есть и такие, и другие, и третьи. Но я сомневаюсь, чтобы девице ваших лет стоило в это вникать. Извольте возвратить мне список.
Хмыкнув, Муся пренебрежительно швырнула лист на стол и удалилась, хлопнув дверью. Муравьев любовно скрутил свой ватман и спрятал под шинель. Он так и не снял ее, словно его знобило. Лицо графа, мучнисто бледное, с сухой шелушащейся кожей, выглядело нездоровым. А ну как его сифилис в третьей стадии вовсе не выдумка? Если так, передо мной человек, пораженный страшным недугом. Недугом, который не только убивает, но и может отнять прежде разум. И в довершение беды молва еще объявляет эту болезнь позорной. Множество людей, даже считающих себя просвещенными, при одном упоминании этой хвори испытывают мистический трепет, словно дикари, поверившие, что соплеменник одержим злыми духами. Бедный граф… или не граф, тогда тем более бедняга.
— Хотите чаю?
Мы пили чай, и Муравьев, заметив, что я покашливаю, довольно толково рассказывал, какие травы полезно добавлять в чай при простуде. Его няня замечательно их знала, лечила лучше всяких докторов… Господи, у него была няня! Он был ребенком! Есть люди, относительно которых этому невозможно поверить… Я попытался представить себе графа младенцем, воркующим на руках у няни, но тут он, приняв вид знатока, ведущего ученую беседу с коллегой, спросил:
— Вы обратили внимание, как интересна Муся? Правда, красавицей, как мать, ей не быть никогда. У той все в гармонии — черты, стан, манера. Если б не полнота, она и поныне была бы весьма близка к совершенству. Только сросшиеся брови несколько портят ее, хотя можно увидеть в этой черте нечто пикантное. Но у дочери, кроме бровей, унаследованных от матери, есть несколько более существенных недостатков. Прежде всего, ступни и кисти рук излишне крупны, притом их форма оставляет желать много лучшего. И эта размашистая, почти мужская поступь крайне огорчительна, к тому же она — вы заметили? — еще и
Наконец соизволив заметить, что я все откровеннее морщусь, граф снисходительно улыбнулся:
— Я вас шокирую? Бросьте. Неужели вы полагаете, что было бы лучше, если бы мы болтали о политике или войне? Согласитесь, беседа о женщинах наиболее достойна мужчин, если они мало-мальски утонченны.
— Не думаю, чтобы я был утончен, — заметил я с досадой. — Такие претензии слишком возвышенны для меня.
— Полноте! — вскричал граф, притворно или искренне не замечая моей иронии. — Вы лукавите, дражайший господин Алтуфьев. Между тем ваш секрет уже известен. Вы же писатель! Выдавая себя за скромного инвалида, вы сочиняете роман! Простите мою настойчивость, дорогой, я все равно уеду и даже при желании не успею разболтать то, что вы мне откроете. О чем вы пишете? Вы не представляете, как для меня важно это узнать!
Было ли то обычное для Муравьева кривлянье, или мой новый экспонат сам, подобно мне, был сумасшедшим коллекционером безумств мира сего? Стало быть, один тайный маньяк пришел в гости к другому, почуяв в нем своего. Больной, обреченный, он просил удовлетворить его любопытство — может статься, единственное чувство, еще жившее в нем. Мне ли отказать в подобной просьбе?
— Видите ли, это не роман. Скорее… гм… мемуар.
— А! Наверное, о пережитом на фронте? — позевывая, спросил граф.
— Нет, совсем другое. В моей жизни случилось одно странное событие… Собственно, не событие, а история, растянувшаяся на годы. У меня был враг. Мы долго преследовали друг друга. На карту была поставлена жизнь и, возможно, нечто большее.
— Так, так. Что же вы друг другу сделали? И кто он, этот враг?
— Долго рассказывать. Суть в том, что он был одержим страстью к злодейству. Творил зло не ради обогащения или иных выгод, а во имя зла как такового, движимый своего рода извращенным сластолюбием. Как истый развратник, он весьма усердно пекся о разнообразии способов, какими удовлетворял свое ненасытное вожделение… Я понятно объясняю?
— О, вполне, — легко, светски молвил граф. Прищурившись, он вспоминал что-то. И вдруг процитировал, томно подвывая:
Люблю блуждать я над трясиною
Болотным огоньком,
Люблю под липкой паутиною
Таиться пауком,
Люблю летать я в поле оводом
И жалить лошадей,
Люблю быть явным, тайным поводом
К мучению людей. —
Однако мне пора, — почти без паузы продолжил он, вдруг потеряв к разговору всякий интерес. — Был рад беседе. Желаю здравствовать!
Неприятный осадок остался у меня от этого посещения. Вспомнилась поговорка госпожи Трофимовой: «Боже, как велик твой зоологический сад!» Экая, право, скотина… Зря я жалел его. Добиваясь моей откровенности, он играл в какую-то свою дрянную игру. И удалился с победой, ибо все-таки заставил меня разболтаться. Почему? С какой стати я, ни с кем не говоря об этой до сих пор непонятной и страшной для меня истории, так легко пустился рассуждать о ней с этим человеком, не внушающим мне ни уважения, ни приязни?