Голубая спецовка
Шрифт:
Больше месяца прошло со времени дорожной аварии. Дни летят быстро, а по мне, еле-еле тянутся. Никто не удостаивает меня своим посещением. Поначалу, правда, приходило много народу, даже чересчур, и все больше из любопытства; честно признаться, визитеры действовали на нервы. Ночью сплю мало, а если засыпаю, то все время что-нибудь снится. Доктор говорит, я выздоравливаю, только нужно опасаться сквозняков. А о море и вовсе надо забыть. Говоря это, он смотрит на меня с состраданием, так как ему известно, что я — морская душа. Помню, отец каждый год, хоть тресни, вывозил нас на побережье. Разве можно выкинуть из памяти море близ Саленто? Вода чистая и прозрачная до того, что по утрам видно все, что делается на дне: маленькие юркие рыбки, колышущиеся водоросли, крабы, ковыляющие по песку. И когда я жил у деда с бабкой в деревне, тоже ездили к морю, правда, за весь сезон всего раз десять, по воскресеньям. Отправлялись в повозке ранним утром, когда деревня еще досматривала сны, и выезжали на дорогу к Палезе. Дорога в ту пору была еще не асфальтирована. От копыт
Добравшись до моря, мы ставили телегу у самой воды на «мексиканском» пляже. Распустив оглобли, хорошенько привязывали мула к колесу и, чтобы стоял смирно, вешали ему на шею мешок с зерном. Потом накрывали свободные оглобли брезентом, тем самым, что служил для сбора оливок, и получалось укрытие от солнца. Иногда по воскресеньям пляж заполняли телеги с такими же задранными оглоблями и сотни женщин, стариков, детей бегали с ведрами к морю и обратно — таскали соленую воду для варки макарон; кто собирал сушняк, кто бултыхался в море, кто, незаметно подкравшись к человеку, занятому ощипыванием курицы, опрокидывал ему на голову ведро воды, кто пытался стянуть трусы с зазевавшегося.
Мы всей толпой купались, бегали в море и обратно, визжали, кричали и походили на индейцев. Даже дед, и тот лез в воду. Помню, на нем были коричневые шерстяные трусы; ему приходилось постоянно их поддерживать, чтобы не спадали. Бабушкин купальный костюм напоминал ночную рубашку, которая в воде топорщилась, напоминая колокол. А у теток были красивые красные купальники, да и сами тетки были что надо: кровь с молоком, цветущие, веселые, смешливые.
Жили мы тогда гораздо веселее, хотя, может, и беднее. Хохот стоял по любому поводу. Работали, правда, до седьмого пота, но жизнь текла спокойно, потому что никто не приставал, не требовал отчета; ты если и вкалывал как лошадь, то ради самого же себя. В ту пору я многого еще не знал и не понимал: так, я не заметил, что кончилась война, и в доме пользовались ее атрибутами, например, отруби из мешка черпали военной каской, а инструменты — плоскогубцы, молоток, пила — хранились в ящике с английскими надписями. Мне потом объяснили, что ящик этот из-под гранат. Во время бомбежек вся семья пряталась на кухне под каменной, а точнее, высеченной из камня лестницей, которая вела на террасу. Там наверху всегда ощущалась какая-то таинственность: слышались шорохи и прочие непонятные звуки, водились мыши, змеи, стояли корзины зеленоватого цвета, наполненные бобами и горохом, по которым ползали армии тараканов, муравьев, прыгали воробьи, носились ласточки и стрижи, а надо всем этим порхали бабочки, — словом, помещение сильно смахивало на Ноев ковчег.
Чего только не было у деда с бабкой в деревне! Фруктов — завались. Возле дома росли два высоченных тутовых дерева. Я, как Тарзан, забирался на них полуголый, в домотканых трусах, объедался плодами. Слезать было труднее: внизу вечно паслась привязанная к стволу коза, которая ощипывала миндальные листья. Все водилось в хозяйстве у деда с бабкой: скотина, зелень, фрукты, — и жизнь текла, словно на острове. Само собой, случалось и поволноваться: то град, то загорится что-нибудь, то воры влезут. Однажды утащили мула и пару овец, прямо из-под носа увели. Ворам пришлось пройти перед самой спальней, но дед с бабкой, намаявшись за день, спали как убитые. А что мы имеем теперь? Рабы, да и только. Обитаем в каких-то коробках, совсем одичали, и плевать нам и на приличный язык, и на приличные манеры, зато мы всегда готовы вцепиться друг другу в глотку. Мы — рабы колбасника, зеленщика, мясника, всех и всего. Хозяева нарочно согнали рабочих жить в эти огромные дома, чтобы сподручнее было нами помыкать.
Старый бильярдный зал. Большое помещение с потолком в виде бочки. Через эту бильярдную прошел весь цвет местной молодежи. И продолжает проходить. Мы называли ее «матушкой», потому что унылыми, скучными вечерами она сердечно открывала нам свои двери. Когда мы собирались вместе и гадали, куда пойти, то решение было известно заранее: к «матушке»!
Сегодня, спустя десяток лет, мне снова довелось очутиться в этой бильярдной. Здесь ничто не изменилось. Та же атмосфера. Впрочем, настольного футбола больше нет: невыгодно. Вместо него игральные автоматы. Монета в сто лир легко проскальзывает в щелку. Мне говорят, давай, Томмазо, становись. Отнекиваюсь, отвечаю, что некогда, что уж лет десять не играл, каково будет со мной партнеру… Слово за слово — уговорили. Я, естественно, проигрываю. У моего товарища получается лучше, но и он в конце концов проигрывает — делает те же грубые ошибки. Идем платить. Сколько с меня? Чепуха! «Всего-то сто пятьдесят лир», — отвечает хозяин. Небрежно вытаскиваю деньги. Что такое по сегодняшним ценам сто пятьдесят лир? Вот проиграй я их лет десять назад, был бы другой разговор. Помню, проигрыш означал потерю репутации, а победитель задирал нос. Даже пятьдесят лир по тем временам были порядочной суммой. Проигрывать было страшно, игрока не покидала тревога: как-никак целых сто лир. Ты приходил
У нас в Италии, если ты не проф., не д-р, не адв., — грош тебе цена. В школе, хочешь не хочешь, меня научили писать собственное имя. А культурой я овладел сам, по газетам. Набирался сознательности, читая всевозможные листовки с прокламациями, которые внепарламентские деятели распространяли у фабричных ворот, затем перешел на газеты политического и культурного содержания. Подумать только, лучшие мои годы прошли на ненавистной школьной скамье, в классе, где всякая бестолочь, еще бестолковее меня, допрашивала учеников так, словно те совершили убийство. Я жил в страхе перед экзаменами, в страхе перед табелем, в страхе перед отцом, который бил меня до крови, в страхе, что все лето придется зазубривать по учебнику дату рождения Нино Биксио, формулу сернокислого натрия или латинские выражения типа «разбитая армия». При мысли об этом хочется страшной мести: кто возвратит мне прекраснейшие годы, те ясные весенние дни, когда за окном чирикали воробьи, пахло ромашкой, а сосновые ветви заглядывали прямо в класс, словно приглашая вскарабкаться на самую макушку сосны. Помню, в третий раз провалившись на экзамене, я ощущал себя полным ничтожеством рядом с моим другом Себастьяно (кто знает, где он теперь, этот круглый отличник?), который ответил на все вопросы. А я вот провалился и чувствовал, как на голове вырастают ослиные уши, и сгорал со стыда. Ничего не хотелось — ни играть, ни за стол садиться. До сих пор живут во мне эти раны, хотя я сам себя уговариваю: мол, к чему тебе ученость, Томмазо, ты уже вырос, тебе под сорок, у тебя жена, дети. Себастьяно всегда учился хорошо — котелок у него варит; отец его был служащий, мать — учительница, один из братьев — монах, сестры работали в театре. Меня же отец драл нещадно, да еще приходилось помогать матери мыть полы, посуду; убирать со стола и нянчить малышей (из нас четверых я старший) — словом, доставалось как следует.
Ко мне будто прилипло прозвище «осел». ОСЕЛ! ОСЕЛ! ДУБИНА! ПОЙДЕШЬ У МЕНЯ ЗЕМЛЮ КОПАТЬ! Отец и в самом деле послал меня в сельскохозяйственную школу, где тоже не ученье было, а мученье. Потом я на токаря учился. Слышали бы вы, как мне расхваливали эту специальность, как будто я не в токари шел, а во врачи: «Золотое ремесло, деньги лопатой можно грести». Тоже мне, золотое! Дерьмо грести, а не золото. Много шума из ничего…
На часах 21.30. Мои заводские товарищи еще вкалывают в этих смрадных цехах. Порой завод похож на дракона, исторгающего пламень, дым, искры от кремниевых дисков. Там, в чреве завода, испытывается пневматическая система клапанов; стучат сердца в ожидании пробного взрыва, о котором оповещает рев сирены. Бедные товарищи мои, рабочие, томятся в этом аду, а я сижу дома — правда, с переломанными ребрами, изнывая от боли и тоски, но зато дома.
Сегодня утром, 3 марта, мне пришла повестка явиться в НИСБ на обследование. С ума они там, что ли, посходили! Хотят, чтобы я, весь битый-ломаный, садился в автобус и ехал в Бари, а там от площади Кьяйа добирался до Старого города, где расположено периферийное отделение НИСБ, — итого тридцать четыре километра. К тому же надо подняться по лестнице, пробиться сквозь толпу, получить номер и ждать своей очереди в этой конюшне на улице Палаццо. Окна там настежь, повсюду сквозняк. А они будут проверять, здоров ли я, потому что спят и видят, как бы поскорее загнать человека обратно на работу, чтобы он там производил материальные блага для своей любимой родины. Я своему врачу так прямо и сказал: гробить себя не стану. Хотят обследовать — пускай приезжают ко мне на дом.
Ничего не пойму. Никсон едет в Китай, и его принимают со всеми почестями. Того же Никсона выставляют из Белого дома за уотергейтский скандал. Маоисты встречают этого палача по-королевски. Нашему чемпиону от политики — Фанфани, — нашему сокровищу вонючему, был тоже оказан в Китае пышный прием. Представляете — Фанфани! И где — в стране с противоположной идеологией! Не иначе как Мао впал в маразм, вот и сговорились.
Завершился съезд ИСП. Послушать этих господ — будто ангелы с трибуны выступают: мы хотим радикально изменить всю страну, обновить ее, очистить и т. п. По-моему, чтобы эту страну обновить, необходимо первым делом посносить добрую половину недвижимости: незаконно построенные дома, заводы, которые нас отравляют и душат; следует взорвать к чертовой матери миллиарды кубометров бетона. Не говоря уже о чистоте и порядочности самих людей. Для них не хватит всех тюрем страны, и придется под тюрьмы реквизировать школы, учреждения, детские сады.
Сегодня 19 марта, день святого Джузеппе. Мой отец как раз Джузеппе. Всех Джузеппе здесь называют Пеппино. Сегодня во всех городах и деревнях вспыхнут костры в честь святого Джузеппе. Это древняя традиция. Так встречают весну, которая через два дня вступит в свои права. Раньше в огонь бросали обрезанные сухие ветви и сучья. В деревнях с самого утра на каждом углу складывают огромные кучи сушняка. Каждый несет что может: старые доски, виноградную лозу, длинные стволы олив, миндаля. Вечером кучи поджигают, и все окрестные жители рассаживаются вокруг костра и поедают жареные бобы и чечевицу — так велит традиция. В конце праздника, когда дрова прогорят, остаются крупные тлеющие головешки, и те, у кого в доме еще есть жаровни, спешат воспользоваться этим даровым топливом. На следующий день от огромной кучи дров остается лишь серое пятно на земле. Золу и ту прибрали к рукам, а как же — она содержит много калия, ею хорошо удобрять помидоры и прочие огородные культуры.