Голубая спецовка
Шрифт:
На мелких забастовках мы напрасно потеряли миллионы рабочих часов. Если сложить вместе всю их ударную мощь, можно было бы силой склонить правительство к осуществлению более справедливой, человечной политики. Люди не каменные, и в один прекрасный день их терпению придет конец. Постараемся же не быть лицемерами в тот день, когда оно действительно истощится. Люди устали слушать одни обещания.
Затачиваю резец. Этот предназначенный для работы с алюминием инструмент страшно капризен, и нужно в точности выдержать все углы: угол режущей кромки, угол заточки… Обработку приходится выполнять вручную. Грань шлифовального круга стесана, и к канавке стружколома не подберешься. Нажимаю больше, чем следует, резец неожиданно вырывается, и рука попадает на шлифовальный круг. Результат: чуть не половину указательного пальца отхватило, чудом не задета кость. Честно говоря, я должен был работать в перчатках, но пользоваться ими не всегда возможно, потому что рука в перчатке, особенно когда требуется точная работа, теряет чувствительность. Раны от шлифовального круга хуже других: долго не затягиваются, ведь круг не режет,
Карабинеры еще не поняли, что поддерживают порядок, угодный богачам, не догадались, что столь усердно защищают не принадлежащее им самим достояние. Карабинерам бы присоединиться к рабочим да сообща и раздавить хозяина — этого паука с длинными черными лапами.
Десятки и сотни заводов продолжают закрываться. Общество больше не знает, как поступать с рабочими: эксплуатировать их дальше или выставлять на улицу. Заводы и фабрики прогорают; мы трудимся до седьмого пота, вкалываем на сдельщине, расходуем у станков свое здоровье, калечимся, сходим с ума, стареем, а они все равно прогорают. И это несмотря на то, что из нас выжимают все соки, что мы работаем во вредных условиях, что большую часть своего существования рабочий проводит у станка. В то же время политическое и экономическое состояние страны становится все более безнадежным, и весьма вероятно, в июне пройдут досрочные выборы, чтобы сопоставить силы. Опять дерьмо сопоставят с дерьмом, как обычно.
Сегодня праздничный день. Решаю съездить в Модуньо навестить родителей. Едем на машине в объезд Адельфии по дороге, тянущейся вдоль бесконечных виноградников. Позади остаются две деревенские колокольни — две, потому что Адельфия образована из двух маленьких слившихся деревень: Каннето и Монтроне. По обочинам дороги — маки и еще какие-то белые цветы. В этом году много травы, потому что весна выдалась дождливая. Проехали Битритто; теперь до Модуньо рукой подать — пять километров. Отца дома нет; мать готовит цикорий. В кухне пахнет керосином. Отец на работе: он теперь сторожем на фабрике, производящей люстры, торшеры. В шестьдесят пять лет нашел себе наконец подходящее место и неплохое жалованье для своего возраста: 140 тысяч лир, — пенсии-то не хватает. Оставив жену с детьми в доме, отправляюсь гулять по главной улице. Городской сквер навевает массу воспоминаний о прогулках и приключениях молодости, о том, как отчаянно гонялся здесь за одной девушкой, все раздумывал, как бы к ней подступиться, что сказать и не лучше ли написать письмо. Сегодня все гораздо легче, чем тогда: существуют дискотеки, клубы, наконец, все ходят в школу, и встречаться совсем нетрудно. В мое время девушки выходили из дому лишь по воскресеньям. На аллее встречаю старых друзей — останавливаемся поболтать. В маленьком баре, где в углу громоздятся связанные цепью стулья, вижу старый и наполовину заржавевший музыкальный автомат. Сколько песен слушано-переслушано из этого автомата — и Битлз, и Роллинг-Стоунз, — пока хозяин неотрывно следил за нами сквозь грязное окошко в глубине бара, чтобы не сломали машину.
Перехожу улицу на зеленый свет. А когда красный, нужно стоять и ждать, даже если никто не едет, иначе полицейский пожалуется мэру города, коллежским асессорам, и те обидятся. Навстречу мне проходят несколько парочек, на одной из них задерживаю взгляд: он приземистый и жирный, она — хрупкая, с ребенком на руках. При виде ее сердце так и подпрыгивает: ведь это же Лючия, та самая девочка, что жила в деревне рядом с дедушкиным домом, на соседнем участке, отделенном от нашего низкой каменной оградой и кустами диких роз. Каждый день я видел ее за поливкой редиски, капусты и цикория, она без конца носила ведра от огорода к колодцу и обратно мимо старой мушмулы. Частенько заходила к бабке купить яиц или обменять их на фасоль. Живая была девочка, но порой я замечал на ее лице огромную печаль. Очень хотелось познакомиться с ней, подружиться, но сдерживала робость. Я подглядывал за ней сквозь дверную щель, пока она ожидала бабушку в большой прохладной комнате, и убегал, едва она направлялась к выходу. И когда Лючия разговаривала на гумне с дедом, я снова забирался в дом и подглядывал из всех щелей, сгорая от желания хоть разок поцеловать ее. Ночами мне снилось, будто я мчусь за ней вдогонку по комнатам, по конюшне, где пилят на своих контрабасах шмели. А она, вся сотканная из воздуха, смеется и убегает от меня сквозь заросли петрушки и гвоздик.
Потом отец вернулся из Саленто и забрал меня от деда с бабкой. Мы переехали в центр города, стали жить в доме с высокими протекающими потолками, но зато с хорошим садом.
Сегодня понедельник, 26 апреля. Начинается новая неделя. На душе паршиво, потому что придется работать в вечернюю смену. С утра не знаю, куда себя деть; сажусь на велосипед с намерением сделать что-нибудь полезное. Решаю поехать к хозяйке дома заплатить за квартиру. С меня берут по-божески — тридцать пять тысяч лир в месяц: еще действует ограничение арендной платы, и хозяйка, хотя и дерет против закона лишние семь тысяч, больше требовать не решается. Она болтает и болтает без остановки, и все ее разговоры заканчиваются тем, что в Бари арендная плата достигла сумасшедших размеров. Наконец спрашивает, почему мы не переедем жить в Бари; я отвечаю, не хотим, мол. Она продолжает гнуть свое, и я понимаю, что надо уходить, пока не взорвался. Нахожу предлог и исчезаю. Погода на улице еще не устоялась: то дождь, то солнце, то вдруг холодно, то жара. Конец апреля, а кажется, будто середина марта.
Нынче буду вновь лицезреть три тысячи заготовок, с которыми расстался в пятницу. Эти проклятые заготовки никогда не кончатся. При мысли, что новые миллиарды деталей ждут меня на протяжении еще двадцати пяти лет, кровь ударяет в голову и хочется все кругом разнести в куски. В самом деле с ума сойдешь и от этой монотонной работы, и от безобразий, которые творятся на каждом шагу. В 1973 году перед утренней сменой один рабочий, вместо того чтобы пробить свою карточку, встал возле контрольных часов скрестив руки. Бедняга сбрендил: возомнил себя хозяином и свирепо вращал глазами, глядя на входивших рабочих. Его немедленно отвезли в сумасшедший дом, и больше ни слуху ни духу. Это случилось на заводе ФИАТ-СОБ.
Как подумаешь, что только на этом заводе я работаю уже пятнадцать лет, меня в дрожь бросает. А все остальные и не упомнить. Маленькие мастерские на серых и унылых окраинах Бари — туда вели забрызганные грязью дороги, а по их обочинам торчали нелепые скелеты деревьев. Четыре неоштукатуренные стены из туфа, да железные ворота, да грязь кругом — вот тебе и весь завод. У одной стены куча железного лома, у другой — допотопная, ржавая, похожая на гильотину лебедка и бочка с темной водой.
По молодости в перерывах выбегали на улицу, потные, все в мазуте, и гоняли в футбол. Мячи делали сами из ветоши, служившей для протирки станков. Единственной колоритной фигурой среди этого мрака была жена хозяина, «хозяйка», как мы ее называли. Она иногда появлялась в дверях цеха с бесстрастным, глуповатым выражением на лице, словно у мумии, и спустя несколько секунд с тем же выражением исчезала неслышно, как кошка.
Я учился в дурацких школах — сперва в начальной, потом с сельскохозяйственным уклоном. Так хоть бы там лук с картошкой учили сажать или деревья. Ничего подобного. Голую теорию долбили, а ведь вокруг простирались необозримые поля. Я пошел в школу с сельскохозяйственным уклоном, а не с гуманитарным: в те времена, чтобы перейти из начальной школы в среднюю, нужно было сдавать экзамены, и я трижды провалился по итальянскому.
Сразу по окончании школы отец повез меня в Бари продавать, как барашка, на работу. Мы долго таскались по грязным улицам окраины, где полно строений из профильного железа — мастерских; отец в конце концов сжалился и купил мне лепешку. Было странно, что он купил ее в магазине, я-то думал, лепешки только бабки делают, и вообще городская жизнь мне была в диковинку. Мы заходили в эти убогие мастерские, спрашивали хозяина, и, завидев его, отец начинал плакать самыми настоящими слезами, как заправский актер. Он причитал: «Умоляю, возьмите парня, он уже извелся от безделья. Прошу вас, возьмите его, хоть бесплатно. Сделайте это в память о покойных ваших близких… Мальчишка ни на что не претендует, положите ему сами сколько захотите».
Потом отец объяснял, кто он — «сержант карабинеров, уважаемый человек». Хозяин мрачнел: видно, не желал терять времени. Не преувеличиваю, мы полгорода обошли. Я повесил нос, а у отца от частых излияний и жалоб опухли глаза. В тот день мы ничего не нашли. На следующее утро, только протрещал будильник, отец позвал меня к себе и сказал, что теперь дорога мне известна и ходить в поисках работы я буду один.
В нашем районе почему-то отключили свет, и видно, как в окнах напротив загораются свечи. Мне вдруг вспомнились давние годы. Жили мы тогда близ Лечче, в местечке под названием Триказе, если не ошибаюсь, на первом этаже сырого дома, в больших комнатах с очень высокими потолками. Холодными зимними вечерами собирались вокруг жаровни у окна, выходившего на улицу. Первым делом выключали свет. Так хорошо было сидеть в темноте и говорить обо всем на свете, о прекрасном и страшном. Я даже невольно оборачивался в страхе: мне виделись какие-то тени, и казалось, чудовищный кот своими жуткими когтями сейчас вцепится сзади мне в голову. Пробирала дрожь, я бы даже сказал, сладостная дрожь, так как и пылающая жаровня, и сидящие вокруг братья с сестрами, и мама, и даже соседки по дому — все внушало уверенность. Чтобы увлажнить воздух, ставили на жаровню кастрюльку. Время от времени на улице, едва освещенной двумя-тремя скудными лампочками, появлялась какая-нибудь живая душа: собака, кошка, человек на велосипеде, старушка в шали, парень с сигаретой в зубах. А бывало, что за весь вечер никто не проходил. Совсем никто.
Сегодня утром три автобуса привезли к нам на фабрику большую группу посетителей. Это учащиеся промышленного училища из одного маленького, как наш, городка неподалеку. Они, будто масляное пятно, растеклись по всем закоулкам: по аллеям, в столовую подкрепиться, потом в цеха. Осторожно ходят вокруг станков, с изумлением глядя на все вокруг, робко задают вопросы техникам и рабочим. Небольшая группа останавливается около меня. Закрепляя очередную заготовку, успеваю их разглядеть. Несмотря на современный вид и длинные волосы, сразу видно; ребята деревенские. Их добрые, простые, наивные лица меня трогают. Они спрашивают, что за работу я выполняю, для чего нажимаю на эту кнопку, зачем пользуюсь этим рычагом. Понемногу разговор переходит на политику, социальные проблемы. Иного я не ожидал. Сразу же говорю им, чтобы не слушали инженера, который водит их по цехам. Это мошенник, и его слова — пустая болтовня. У нас на заводе все пришло в запустение, организации никакой. Самые организованные здесь — мафия, шпионы, лизоблюды. Самое организованное здесь — неорганизованность. Так что не слушайте начальников и техников в белых халатах. Здесь все отвратительно, здесь люди медленно умирают — день за днем. Бегите отсюда, пока не поздно, ребята, бегите. Меня тоже в вашем возрасте возили на экскурсии по большим заводам, и я тоже, как вы, широко раскрывал глаза перед чудом этой вонючей техники. Потом они заморозили мое удивление и восхищение. Бегите скорее, вы в дьявольской ловушке. Возвращайтесь в свои деревни, если можете, пока еще не поздно.