Голубой дым
Шрифт:
— Та-ак,— сказал я раздумчиво.— Это очень интересно.
А цыганка тем временем внимательно оглядела комнату и, как мне показалось, осталась недовольна тем, что увидела,— старенький приемник «Рекорд», накрытый кружевной салфеткой, ветвистые герани на окнах, треснутое блюдечко, черные пуговицы и катушка ниток, фотографии в простенках. Взгляд ее остановился на моем зеленом рюкзаке, который растерзанно и грузно возлежал на деревянной лавке — большой, с широкими лямками, хороший рюкзак...
— Где же ты живешь? — спросила цыганка. — Далеко?
— Далеко,— ответил я.— А ты?
Цыганка поднялась, поглядела на меня свысока и, словно в каком-то танце, повернулась,
— В Шуе дом,— ответила она мне.— В лесу палатка... Везде я живу. А зимую в Шуе. Слыхал про Шую?
— Шуй на земле много,— сказал я.
— А это та, что ближе всех.
— Не кочуете?
— Не кочуем.
— А чем живете? — спросил я.— Работаете?
— Как же не работать? — cпросила она с удивлением.— Мы в колхозе летом лес валим. Только что тебе от того, работаем мы или нет? Ты думаешь, раз цыган, значит, не работает? Нет, дорогой! Мужчины наши многое чего умеют делать! Когда кочевали, от нашего табора звон шел колокольный. Да! Посуду всякую металлическую умеем делать, лудить, паять... Все умеем! У нас все кузнецы в роду.
Тогда я спросил у нее:
— Хозяйка этого дома — твоя знакомая, что ль?
— Они нас знают, их мы знаем,— уклончиво ответила цыганка.— Что-то у тебя котомка такая большая? Нет ли в ней чего лишнего? Детишки обносились, а расчет с колхозом не скоро еще... Расчет с колхозом осенью будет, детишки поизносились, порвали все, да и мужчины наши на лесной-то работе... Если чего нашлось бы, спасибо сказала бы...
Я, признаться, не ожидал такого поворота, а потому, может быть, слишком поспешно и суетливо предложил ей свой старенький и дешевый спортивный костюмчик из бумажного трикотажа, решив сразу, что он мне тут не понадобится. Гостья моя, не разглядывая, скомкала его и сунула в сумку, которая не пустая была, а уже чем-то набита — каким-то тряпьем.
— Спасибо тебе, добрый человек,— сказала она просто, не выказав на лице своем ни смущения, ни особой благрдарственности, словно бы она напиться у меня попросила, а я ей кружку с водой подал, словно бы она жажду испытывала, а теперь, утолив ее, поблагодарила меня. И я почувствовал, как ни странно, что не она, а я сам попал вдруг в какое-то неловкое положение, дав ей вещь старую и в общем-то ненужную мне, которую я бы все равно дома забросил бы куда-нибудь, а жена бы потом изорвала на тряпки. Мне вдруг стыдно перед ней стало за свою суетливость и растерянность.
— К сожалению,— сказал я, разводя руками,— ничего больше нет.
— Я вижу, ты добрый человек. У тебя добрая душа. Всё у тебя хорошо будет в жизни. Ты не улыбайся, я знаю — ты далеко пойдешь! Ты умный и добрый человек, зло тебя будет бояться, потому что ты не видишь зла. Зло обходит стороной людей, которые не замечают его. Это я точно знаю. Да. Злу нужно, чтобы его замечали, тогда оно войдет в тебя и в твою душу— и ты будешь несчастным. Люди несчастливые слишком много думают о зле и забывают совсем про добро. Это я точно тебе говорю. Ты мне верь. Я по глазам твоим вижу, что ты не допустишь до сердца своего зла. И хорошо сделаешь. Про это мне еще моя бабушка говорила, когда я маленькая была и когда мы еще кочевали. Я сразу вижу, будет счастлив человек в жизни или нет. Ведь это просто увидеть — зол человек или нет. Как ты скажешь? Просто или нет? Но как бы ты ни сказал, это не трудно, если всю жизнь ждешь от людей добра, а не зла. Я это точно говорю тебе! Ты мне верь. Я насквозь вижу людей. Про нас люди всякое говорят, но ты не верь тем, кто говорит, что мы
Она все это говорила с той цыганской гипнотизирующей интонацией, с какой они свою ворожбу наговаривают на ладони, остановив тебя где-нибудь в толчее привокзальной площади,— для тебя одного говорят, словно и в самом деле ты именно тот человек в толпе, о котором все доподлинно им известно и которому надо просто внушить, что его ждут впереди счастливые новости. Вообще, в гаданиях есть какой-то здравый смысл. Во всяком случае, я знаю старую женщину, у которой давно уже все разгадано в жизни, кроме одной, последней и самой таинственной, самой страшной загадки. Но она каждый вечер, уединившись, раскладывает пасьянс на гадание и дрожащими пальцами перекладывает старые карты, открывает их и долго думает, и бывает счастлива, когда у нее сходится... Человеку иногда, наверное, нужно острое ощущение сиюминутного счастья, благополучия, уверенности в себе. Слабость, конечно. Но кто и когда сумел измерить расстояние от слабости до силы? Сегодня слаб, чтобы завтра быть сильным. В слабости своей коплю силы, а потом трачу их и слабею, чтобы опять накопить. Трудно тут сказать, чем жив человек — силой своей или слабостью. Силой,— скажут мне люди, и я соглашусь с ними, но и с другими готов согласиться, потому что расслабленная воля порой нужна человеку для будущих преодолений и борьбы. А разве предстоящая старой женщине загадка не самое главное преодоление в ее угасающей жизни?
Вот и я, приехав в лесной этот, северный край, предался лени и слабости и с великой благодарностью слушал красивую цыганку, которая сулила мне легкую и удачливую жизнь. И когда она с проповеднической какой-то убежденностью говорила: «Верь мне»,— я легко и охотно верил. Я даже физически чувствовал свою эту веру в ее предсказания, ощущая во всем теле какие-то сладостные и горячие токи, какую-то тихую радость и надежду, что все, о чем она говорила мне, так и случится в жизни и все мои будущие начинания, все усилия не пропадут даром.
— Спасибо,— сказал я ей, когда она собралась уходить.— Я еще никогда не слыхал таких добрых слов. Спасибо большое.
— Вот, красавец! — говорила она мне, перейдя опять на этот игривый тон.— Я тебе спасибо говорю, и ты мне тоже. Вот и добро. Мы с тобой вдвоем народили добро.
— Да уж! Мы с тобой народили! — говорил я ей и смеялся.— С такой красавицей не трудно.
И опять бултыхались в омуте гладкие и блестящие бобрята, опять она говорила мне своим распевным голосом:
— Ты на цыгана похож! У тебя волосы как у цыгана, и брови тоже, и темный ты, как цыган. Глаза только серые. Счастливый! Будь всегда счастливым! Дай тебе бог...
И я увидел, когда она пошла к двери, на ногах ее стоптанные, некогда коричневые, а теперь грязного цвета туфли с расползшимися по швам, раздавленными задниками, из которых на ходу выскальзывали ее смуглые, шлифованные пятки.
Возле двери она оглянулась и из потемок посмотрела на меня с загадочной печалью, как будто подумала в этот момент, что уже навеки прощается со мной, с тем случайным человеком, с которым, как она выразилась, «народила добро». А я, не переставая улыбаться, послал ей воздушный поцелуй и сказал на прощанье: