Голубой кедр
Шрифт:
– Мы сами с Орловщины, - рассказывал тем временем домовой.
– Не считал, сколь годков прошло; как собрали Макар да Агриппина Ермоленки барахлишко, наскребли из-под печи, на лапоть насыпали, меня, доможила своего, кликнули: "Дедушка домовой, не оставайся тут, а иди с нашей семьей!" Понимаешь, - доверительно объяснил он Николаю, - если хозяин при переезде суседку своего не позовет, то и скотина водиться не будет, и не будет ни в чем ладу. Я серой кошкой...
– он покосился лукаво на Лебедева, - обернулся - и скок в корзинку! Старуха моя, кикимора, коклюшки, клубки, плетенье свое прихватила - из голбца за мной шмыгнула. Тряслись наши хозяева из России на Амур и год, и более. Из корзинки, бывало, нос высунешь - и все тебе леса, леса, леса... Уставать стали мы с домахой моей. А пришли-таки! Места - куда тебе с добром! Лес, рыба, зверь богатый. Сперва людишки землянки рыли, потом избы ставили. Лес
* * *
За разговором Лебедев не заметил пути. Почему-то не цеплялись сучья за одежду, ветки не рвали волосы, замшелые трухлявые бревна - умершие деревья - не лезли под ноги, тайга не мучила бесконечным чередованием сопок. Нет, шли - будто кто стежку под ноги стелил. А солнце все брезжило в полудне.
– А что?
– усмехнулся домовой, словно подслушав мысли Николая.
– Ведь на правое дело!
Круглое лицо дзё комо было настороженным. Он прижал палец к губам и осторожно поманил домового и Николая за собой. Они сделали несколько шагов и увидели дерево среди поляны.
...Кедр и правда казался голубым. Пушистые пучки его длинных игл отливали то живой синевой, то чистотой изумрудной зелени, то окутывались лиловым туманом. Кора состояла из множества многоцветных чешуек, они мягко пересверкивали, и свет, словно оживший ветер, плыл по стволу и ветвям. Ветви мерно подрагивали, словно переговаривались с ветром, а по ним, распушив хвосты, перелетали серые и рыжие веселые белки, сновали серьезные бурундучки, отмеченные по спинкам следами пяти медвежьих когтей. Узкая хитроватая мордочка белогрудого гималайского медвежонка высунулась из-за толстого сука. Оглядевшись, он начал ловко карабкаться вверх, будто по ступенькам поднимался, шаловливо тянулся короткими лапами к белкам. И еще множество зверюшек, названия которым и не знал Лебедев, сновало по ветвям. И птицы сидели то там, то здесь, будто притянутые негаснущим, не боящимся близкой зимы теплом.
Вершины кедра было не разглядеть, и то одно, то другое облачко цеплялось за ветку и, рассеянное в дымку, растворялось на фоне серого неба. Пробившийся сквозь пелену неверный одинокий луч лениво дремал в развилке, но свет ярче солнечного шел от золотистых, крепких, истекающих ароматом шишек; волны голубого сияния исходили от игл, ветвей, ствола... Да нет же, разглядел Лебедев, шишки были вовсе не шишками, а... диковинными птицами. Казалось, они растут на ветках дерева.
У подножия голубого кедра мирно подремывали, свернувшись клубком или безмятежно раскинувшись, тигры и медведи, рыси и кабаны. Бродили косули, изюбры, волки... Мирно было, спокойно, будто старое мудрое дерево хранило мир и покой всей тайги. Лебедеву вдруг тоже захотелось прилечь там, на траве, приткнувшись к мягкому и теплому звериному боку, но в это время он заметил неподалеку, на той же поляне, другое дерево - и вспомнил слова Игоря: "Будто яблоня в цвету". Нет, это дерево меньше всего походило на яблоню: оно было сплошь белым из-за облака паутины. Торчали кое-где черными углами высохшие ветки, а те ветви голубого кедра, которые были ближе к нему, тоже засохли. Здесь не порхали птицы, не прыгали белки. Белое дерево спало непробудным сном.
Из-за ствола голубого кедра показался Игорь. В руках у него была кинокамера, на груди - два фотоаппарата. Он, не отрываясь от объектива, медленно обходил поляну.
Со смешанным чувством смотрел на него Лебедев, стоя под прикрытием раскидистого куста шиповника, похожего на догорающий костер из переспелых ягод и увядающих листьев. Обида боролась с радостью вновь встретить живого, настоящего, реального человека, почти товарища, поступившего, конечно, по-свински, но... теперь, когда Лебедев увидел кедр, понял его притягательную силу, почувствовал, как самозабвенно увлечен Игорь съемкой, обида начала таять. Да, для этого человека главное в жизни - искусство, ему подчинена вся жизнь.
– Охоньки!.. Оюшки!..
– чуть слышно причитал рядом домовой.
– Ну, лихоимец! Ну, супостат!
– Да что вы так?
– тихо молвил Лебедев.
– Он же ничего плохого. Он же фильм, понимаете?.. на пленку хочет кедр снять - и все!
– путался он в непривычных для домового словах и понятиях.
– Даже место вокруг Омиа-мони священно, его нельзя осквернять, сурово произнес дзё комо, не спуская глаз со сверкающего ствола.
– Сюда бабы приходят, чтобы ребятишек родить. Придет - съест орешек - а вместе с зернышком в нее птичка чоко перепорхнет. Чоко - души не рожденных еще людей. Вон, видишь,
– указал дзё комо на диковинных птичек.
– Да разве только души людей там растут? Тигрицы, зайчихи, медведицы, изюбрихи сюда приходят. Даже росомахи. Даже змеи. Тайга всех родила, всем жизнь дала. Женщина зернышко съест - человек родится. Тигрица проглотит - тигр родится. Орлица склюет - орел родится. Понимаешь, Мэрген? Но только раз в году Омиа-мони себя людям показывает...
– Почему?
– Лебедев подумал, что не зря спешил Игорь, как чувствовал он!
Дзё комо махнул рукой. Казалось, ему трудно говорить от волнения. Морщины резко обозначились на его усохшем лице. Сочувственно поглядев на друга, за него ответил домовой:
– Потому, батюшко Мэрген, что веры в людях не осталось.
– Какой веры?
– не понял Лебедев.
– В бога?
– Э, бог ваш...
– протянул домовой.
– Бога эвон только когда вы себе выдумали, а с Омиа-мони почитай вся тайга пошла, от гада ползучего до лесных людей. Где ж тут богу одному управиться? Живое из мертвого не сотворишь, живое от живого идет. В старину и на Руси так было, покуда этого бедолагу люди на крест не прибили да не стали ему поклоны класть. Эх, и не чаял поди!.. А веры... веры не стало, Никола, в добро. Одним днем живете! Чудом, верой в сказку человек жил искони. Не зря добрым молодцам звери, птицы да чудодействия всякие помогали: умели те добры молодцы лесу поверить, реке в пояс поклониться, небу руку протянуть. Вот, не в добрый час сказать, ухайдакаемся мы с дзё комо аль на пулю напоремся охотницкую только этим нас и можно взять, ну и самострелом еще, на зверя настороженным, - и все, след наш травой зарастет. Кто ж тогда помстится человеку темной ноченькой? Кто душу человеческую переполошит? Кто тайгу лицом к нему повернет, к сердцу ее тропку проложит? А тропка та не через буреломы да овраги - через песни-сказки лежит. По ней идти следует не с разинутым ртом, не с руками загребущими, а с поклоном, бережением! Это ж, Никола, ума большого не надо, когда в дверь твою стукнут аль звонком позвонят, - не надо, говорю, ума большого, чтоб и головы не повернуть: блазнится, мол! Ан нет... Ты с постельки-то пуховенькой на резвые ноженьки встань, не поленись двери отворить: что там, за порогом? Нет, обленилась душенька народная! Всякому, как тебе, и хорошо хорошо, и плохо не плохо. А у которого лени мало, так тот норовит на чуде лишний гривенник загрести, продать чудо норовит, вон как лиходей наш.
– Тише!
– перебил дзё комо, в тревоге простирая руки.
Лебедев и домовой осторожно выглянули из-за куста.
Игорь стоял на коленях и перезаряжал пленку. То ли стрекот кинокамеры, то ли его мельтешенье по поляне разбудили дремавших зверей, и они решили познакомиться с пришельцем. Прекрасная, как женщина, тигрица, словно переливаясь всем своим шелковистым телом, сделала к нему несколько шагов.
Игорь отшатнулся, роняя камеру, схватил лежащее рядом ружье. Это недоброе движение насторожило зверей. Зашевелились кабаны, медведи. Вскочила на тонкие ножки маленькая косуля. Изюбр выжидательно наклонил корону рогов. Однако все они смотрели на Игоря пока без вражды. Да, но... и один-то взгляд звериный трудно вынести, а тут столько непонятных глаз устремлено. И когда тигрица вновь двинулась к нему, нервы Игоря не выдержали. Он вскочил, взметнув карабин, и выстрелил. Раз, другой... Лебедев, домовой и дзё комо припали к земле, и словно вихрь пронесся над ними. Приподнявшись, увидел Лебедев, что поляна у священного дерева почти пуста.
Звери разбежались, птицы разлетелись. На поляне лежала только убитая тигрица, и неожиданно выглянувшее, будто на шум, солнце играло на ее золотистой шерсти. А рядом, то припадая к еще теплому боку матери, то поднимая голову, топтался тигренок-сеголеток. Он переступал широкими передними лапами, не решаясь нападать, играя в наступление. Был он лобастый и ушастый, а на круглой голове еще не сложились четкие, крепкие полосы - только темные пятнышки, похожие на очень крупные веснушки, лежали над глазами. И шерсть его пока не приобрела яркого оранжевого оттенка была песочно-желтой, мягкой.
Из розовой, замшевой пасти тигренка рвался не рев, а обиженный слабенький рык:
– А-гг-рр-х-ха! А-гг-рр-х-ха!
Секунду Игорь стоял неподвижно, словно любуясь тигренком, а потом вскинул карабин. Раздался выстрел, но пулю принял домовой, который успел выскочить из-за куста и прикрыть собой тигриного малыша. Тот скрылся в зарослях, а следующая пуля, посланная ему вслед, пошла вверх, потому что теперь уже Лебедев оторвался от спасительного куста и, метнувшись через поляну, изловчился ударить Игоря под локоть. Рывок сменился мгновенной растерянностью, но этого мига хватило Игорю, чтобы развернуться и точным ударом сбить Лебедева с ног.