Голубой замок
Шрифт:
«Досс, ради бога, что ты делаешь? Ты сошла с ума?»
«Нет», – ответила Валенси. В ответе подразумевался вызов, но привычка оказалась сильнее ее, и он прозвучал, как попытка умилостивить гнев матери. «Я… я просто решила обрезать куст. Он больной. Он не цветет и никогда не зацветет».
«Но это не причина, чтобы уничтожать его, – строго сказала миссис Фредерик. – Куст был красивым, вполне декоративным. А ты сделала его жалким».
«Кусты роз должны цвести», – слегка упрямо возразила Валенси. «Не спорь со мной, Досс. Наведи порядок и оставь куст в покое. Не знаю, что скажет Джорджиана, когда увидит, что ты с ним сотворила. Ты меня удивляешь. Сделать такое, не спросив меня!»
«Этот мой куст», – пробормотала Валенси.
«Что
«Я только сказала, что этот куст мой», – тихо повторила Валенси.
Миссис Фредерик молча развернулась и ушла в дом. Раздор был посеян. Валенси знала, что глубоко обидела мать, и теперь та два-три дня не станет разговаривать с нею или совсем не замечать. Кузина Стиклз будет присматривать за воспитанием Валенси, но миссис Фредерик – хранить каменное молчание оскорбленного величества. Валенси вздохнула, унесла садовый нож и аккуратно повесила его на законный гвоздь в сарае для инструментов. Она убрала ветки и вымела листья. Ее губы трогала улыбка, когда она поглядывала на обрезанный куст. Он стал удивительно похож на свою дрожащую щуплую дарительницу, кузину Джорджиану.
«Да, я в самом деле сделала из него нечто ужасное», – подумала Валенси. Но она не чувствовала раскаяния, лишь сожаление, что обидела мать. Дома будет очень неуютно, пока та не простит ее. Миссис Фредерик была одной из тех женщин, что наполняли своим гневом весь дом. Ни стены, ни двери не защищали от него.
«Сходи-ка лучше в город и забери почту, – сказала кузина Стиклз, когда Валенси вошла в дом. – Я не могу идти, совсем ослабла и нездорова этой весной. Хочу, чтобы ты забежала в аптеку и прикупила мне бутыль красной настойки доктора Редферна. Нет ничего лучше этой настойки, чтобы поддержать себя телесно. Кузен Джеймс говорит, что самое лучшее – фиолетовые пилюли, но я лучше знаю. Мой бедняжка муж принимал настойку доктора Редферна до самой смерти. Не позволяй им содрать с тебя больше девяноста центов. За такую цену ее можно заполучить в Порте. И что ты наговорила своей бедной матери? Ты когда-нибудь думаешь, Досс, что у тебя одна единственная мать?»
«Одной для меня вполне достаточно», – непочтительно подумала Валенси, направляясь в город.
Она купила в аптеке настойку для кузины Стиклз и зашла на почту, чтобы спросить, нет ли писем до востребования. У матери не имелось почтового ящика. Слишком редко им приходила какая-либо корреспонденция, чтобы озаботиться этим. Валенси не ожидала ничего, кроме, разве что, газеты Христианское Время, единственной, что они выписывали. Они почти никогда не получали писем. Но Валенси нравилось бывать на почте, наблюдая, как седобородый, словно Санта Клаус, мистер Карью, старый почтовый служащий, выдает письма тем, кому повезло их получить. Он делал это с таким отстранённым, безличным юпитероподобным видом, словно для него не имело ни малейшего значения, что за великие радости или убийственные горести, возможно, содержатся в письмах для тех, кому они адресованы. Письма казались для Валенси чудом, видимо, потому, что она так редко получала их. В ее Голубом замке волнующие эпистолы, перевязанные шелковыми лентами и запечатанные красными печатями, всегда доставлялись пажами, разодетыми в голубые с золотом ливреи, а в жизни она получала лишь небрежные записки от родственников да рекламные проспекты.
Поэтому она была чрезвычайно удивлена, когда мистер Карью, еще более юпитероподобный, чем обычно, сунул ей в руки письмо. Да, оно было точно адресовано ей, резким свирепым почерком: «Мисс Валенси Стирлинг, улица Вязов, Дирвуд», а печать поставлена в Монреале. У Валенси участилось дыхание, когда она взяла письмо. Монреаль! Должно быть, от доктора Трента. В конце концов, он вспомнил о ней. Покидая почту, Валенси встретила дядю Бенджамина и порадовалась, что письмо надежно спрятано в сумку.
«Что общего, – спросил дядя Бенджамин, – между девушкой и почтовой маркой?»
«Не знаю. И что?» – по обязанности спросила Валенси.
«Обе хотят приклеиться. Ха,
Дядя Бенджамин прошествовал мимо, весьма довольный собой.
Когда Валенси вернулась домой, кузина Стиклз набросилась на газету, и ей не пришло в голову спросить о письмах. Миссис Фредерик спросила бы, но на ее губы в текущий момент была наложена печать. Валенси была рада этому. Если бы мать поинтересовалась, были ли письма, ей пришлось бы признаться. Затем пришлось бы позволить матери и кузине Стиклз прочитать письмо, и все бы открылось.
Сердце вело себя как-то непривычно, пока Валенси поднималась по лестнице, и ей пришлось на несколько минут присесть в комнате у окна, прежде чем распечатать письмо. Валенси чувствовала себя преступницей и обманщицей. Никогда прежде она не держала письма в секрете от матери. Любое письмо, написанное или полученное ею, прочитывалось миссис Фредерик. Но прежде это не имело значения. Валенси было нечего скрывать. А сейчас было что. Она никому не могла позволить прочитать это письмо. Но, когда она распечатывала его, пальцы дрожали от сознания своей преступности и неподобающего поведения, – и еще чуть-чуть – от страха. Она была почти уверена, что с ее сердцем нет ничего серьезного, но кто знает.
Письмо доктора Трента было похоже на него самого – грубоватое, резкое, немногословное. Доктор Трент никогда не ходил вокруг да около. «Уважаемая мисс Стерлинг …» и далее страница, исписанная ровным почерком. Прочитав, как ей показалось, мгновенно, Валенси уронила лист на колени и побледнела, словно призрак.
Доктор Трент писал, что у нее очень опасная и фатальная форма болезни сердца, стенокардия, очевидно, осложненная аневризмом, – знать бы, что это такое – в последней стадии. Он писал, не смягчая суть, что ей ничем уже нельзя помочь. Если она будет очень осторожна, то, возможно, проживет еще год, но может умереть в любой момент – доктор Трент никогда не утруждал себя употреблением эвфемизмов. Она должна избегать любых волнений и физических нагрузок. Она должна соблюдать диету, никогда не бегать, а по ступенькам или в гору подниматься с особой осторожностью. Любое внезапное волнение или шок могут стать смертельными. Она должна заказать по приложенному рецепту лекарство и всегда иметь его при себе, принимая дозу, когда начинается приступ. И далее, искренне Ваш, Г. Б. Трент.
Валенси долго сидела у окна. Мир тонул в сиянии весеннего дня – восхитительно голубое небо; ветер, ароматный и вольный; прекрасная, нежно-голубоватая дымка в конце каждой улицы. У вокзала стайка юных девушек ждала прибытия поезда, она слышала их веселый смех и шутливую болтовню. Поезд с ревом вполз на станцию и с тем же ревом проследовал дальше. Но ничто не казалось ей настоящим. Ничто, кроме того факта, что у нее остался лишь один год.
Она устала сидеть у окна и легла на кровать, уставившись в потрескавшийся, выцветший потолок. Странное смирение, последовавшее за сокрушающим ударом, охватило ее. Она не чувствовала ничего, кроме бесконечного удивления и недоверия – за которыми стояло убеждение, что доктор Трент знает свое дело, и что она, Валенси Стирлинг, должна умереть, так никогда и не пожив.
Когда гонг пригласил на ужин, Валенси встала и механически спустилась вниз, ведомая привычкой. Она удивлялась, как ей позволили так долго быть одной. Впрочем, ее мать в эти дни не обращала на нее внимания. Валенси была благодарна этому. Она подумала, что ссора из-за розового куста была, как могла бы выразиться сама миссис Фредерик, послана Провидением. Она ничего не смогла есть, но миссис Фредерик и кузина Стиклз посчитали, что она заслуженно несчастна из-за отношения матери, поэтому отсутствие у неё аппетита не обсуждалось. Валенси заставила себя проглотить чаю, а затем просто наблюдала, как едят другие, со странным чувством, что прошли годы с тех пор, как она села с ними за этот стол. Она вдруг улыбнулась про себя, представив, какую суматоху могла бы устроить, если бы решила сделать это. Лишь поведай им содержание письма доктора Трента, и здесь начнется такая суета, словно – мелькнула у нее горькая мысль – им на самом деле не наплевать.