Гомер и Лэнгли
Шрифт:
Лэнгли принес ее письмо из прихожей. Оно лежало в пачке среди обычных счетов, адвокатских предупреждений и уведомлений из Управления зданий, которые почтальон всегда заботливо обхватывал резинкой.
— Вот, ты только посмотри, — сказал Лэнгли. — Штемпель Бельгийского Конго. Кто такая «сестра М. Э. Риордан»?
— Боже мой, — вскликнул я, — неужели это моя ученица по фортепиано?
Ее долгое молчание получило объяснение: она постриглась в монахини, стала сестрой некоего достойного ордена. Монахиня! «Дорогие друзья, знаю, мне следовало бы написать об этом раньше, — слушал я, как она произносит это голосом Лэнгли, — но, надеюсь, вы меня извините».
«Дорогие друзья»? А что сталось с «дядей Гомером и дядей
Она объяснила, что в ее ордене сестры являются миссионерами, они разъезжают по свету, стремясь туда, где живут самые бедные и самые несчастные, чтобы жить среди них и заботиться о них.
«Сейчас я живу в нищей и пораженной засухой стране в деревне среди бедных и угнетенных, — писала она. — Вот только на прошлой неделе здесь побывал отряд военных и убил нескольких мужчин неведомо за что. Здешние жители бедные крестьяне, с трудом добывающие себе пропитание на суровых каменистых горных склонах. Вместе со мной здесь еще две сестры нашего ордена. Мы даем все, что можем, — продукты, лекарства и утешение. В своей работе я чувствую на себе благословение Божие. Единственное, по чему я скучаю, это фортепиано, и я молюсь, чтобы Господь простил меня за эту слабость. Но порой вечером, когда в деревне устраивают одно из своих празднеств, жители приносят ручные барабаны и поют — и я пою вместе с ними».
Несколько дней подряд я просил Лэнгли читать мне это письмо.
«Я старалась приспособиться к климату. Дети страдают от недоедания, — писала она, — часто и много болеют. Мы пытаемся устроить для них небольшую школу. Читать здесь не умеет никто. Я спрашиваю Господа, отчего в некоторых местах люди могут быть так бедны, несчастливы и неграмотны — и все равно любить Иисуса с такой чистотой, которая превосходит все мыслимое в Нью-Йорке, городе таком далеком сейчас, таком безрассудном, таком громадном, городе, где я выросла».
Стыдно признаться, но после известия о том, что сотворила со своей жизнью Мария Элизабет Риордан, я почувствовал себя преданным. Страсть ее предназначалась другим, бессчетным другим, то была распыленная страсть, любовь ко всем и каждому, мне же хотелось, чтобы мне, и только мне. За все эти годы она хотя бы раз вспомнила обо мне? А ведь я мог потягаться в нужде с любым страждущим в Конго. И если в Нью-Йорке дела обстоят столь плачевно, где же лучшее место для миссионера?
Сестра приложила к письму свою фотографию в окружении детишек на фоне, по-видимому, деревенской церкви.
— Ничего примечательного: хижина из камня с крестом над дверью, — сказал Лэнгли. — И она выглядит иначе.
— Как это?
— На снимке зрелая женщина. Может, это оттого, что на ней шляпа от солнца. Видны только верхняя граница лба и лицо. По виду — более полная, чем мне помнится.
— Хорошо, — сказал я.
— Да и письмо-то писала не девочка. Это разговор взрослой женщины. Сколько ей набежало, как полагаешь?
— Слышать об этом не хочу, — сказал я.
— За пятьдесят, представляется, думаю. Однако разве не интересно, что человек, попавший в тиски столь чудовищной религиозной фантазии (она верит, что занята богоугодным делом), делает то, что полагалось бы делать Господу, если б Господь вообще существовал.
Я не мог, как Лэнгли, так философски подходить к жизни, избранной для себя моей милой. Ни за что не стану расписывать сладострастные картинки, подброшенные мне воображением, игривые обольщения, в какие я пускался по ночам, воспроизводя в памяти ее легонькую фигурку, скромные указания на формы ее тела под простыми платьями, которые она носила, или памятуя о том,
Не знаю, доподлинно какие чувства вызвало у Лэнгли ее письмо. Он скорее спрятался бы за каким-нибудь философским bon mot, [23] чем выдал, сколько любви к девушке хранил в своем сердце. Не в характере моего брата было бы отождествлять себя с Квазимодо. Но вот случилось: следующий период нашей жизни стал свидетелем необычайной общительности на грани безрассудства с обеих наших сторон, мы открыли свой дом для странной породы граждан, ныне плодящейся по всей стране. Если и был легкий налет горечи от того, что мы творили, если забирались мы как можно дальше от святости Марии Элизабет Риордан, если в нашем сознании лишали ее наследства, а сами предавались ужасающей реальности, втянувшись в поиски ее замены, то мы этого не осознавали.
23
Остроумное выражение, изречение (франц.).
Разумеется, того, что началась очередная мерзкая война, оказалось достаточно, чтобы отбросить любые сдерживающие мотивы из тех, что еще оставались. В конце концов, разве эта страна — исключение? В ту пору моей душе стало как никогда близко философское отчаяние Лэнгли.
Мы узнали, что на Большой Лужайке Центрального парка проходил митинг против войны, и решили на это взглянуть. Задолго до того, как мы дошли, стало слышно звучание искаженного громкоговорителем голоса, он бился у меня в ушах, хотя слов было не разобрать, потом раздались крики поддержки — звук более однородный, широкий, неусиленный, словно оратор и слушатели находились в разных местах: на горной вершине, к примеру, и в долине. И опять пара фраз неразборчиво — и снова одобрительные крики. Дело было в начале октября. День стоял теплый, по-осеннему солнечный — этот свет я чувствовал на своем лице. Вы скажете, что чувствовал я солнечное тепло, однако нет, именно свет. Он лежит у меня на веках, этот золотистый свет середины осени, что приходит с увяданием года.
Мы стояли сбоку от толпы и слушали фольклорную музыкальную группу, исполнявшую песню, в которой горячо и искренне превозносился мир с той наигранной наивностью, что присуща такого рода музыке. Слушатели присоединились, запели хором, и, как оказалось, тем дело и кончилось: еще одна волна бодрых криков, уже в завершение, и люди стали протискиваться мимо нас, направляясь к выходу из парка.
Не все были готовы упустить такую оказию, и среди них Лэнгли. Мы переходили от группы к группе сидевших на траве, в шезлонгах или на одеялах, и мне странно было слышать, как мой брат обменивается любезностями с незнакомыми людьми. Странное праздничное чувство овладело мной. Кольеры, убежденные отшельники и затворники, — и вот тебе и раз, обычные люди в толпе других людей. Не очень помню, как это случилось, но несколько молодых людей радушно пригласили нас в свою компанию, и, слово за слово, скоро мы уже сидели с ними на Большой Лужайке и прикладывались к ходившим по кругу бутылкам вина и вдыхали тонкий едкий запашок их сигарет с марихуаной.