Гон спозаранку
Шрифт:
Как-то к вечеру, недели две назад, я писал за столом небольшую статью для литературного приложения к «Фигаро», статью, которая позже, напечатанная под названием «Сартр резартус», вызвала некоторую дискуссию. Я подошел к фразе о достойном одеянии для души, как вдруг, к своему удивлению и досаде, услышал щелчок, в котором безошибочно распознал звук, издаваемый пузырем из жевательной резинки в момент, когда он лопается. Я сердито посмотрел на своего отпрыска, который заставил себя перестать жевать. От этого усилия щеки его раскраснелись, желваки челюстей вздулись
— Ты знаешь, что этого делать нельзя, — холодно сказал я.
И с удивлением увидел, что на его глазах показались слезы. Челюсти снова заходили, из-за громадного комка жевательной резинки прорвалось хныканье.
— Это не я.
— Как это не ты? — озлился я. — Я отчетливо слышал, а теперь не менее отчетливо вижу, что ты делаешь.
— Ой! — простонал он. — Это не я ее жую, сэр. Это она меня жует.
Я пристально посмотрел ему в глаза. Он честный мальчуган, и только уж какой-нибудь невиданно большой соблазн заставит его солгать. Мне в голову пришла ужасная мысль, что жевательная резинка в конце концов допекла его и что мой сын тронулся. В таком случае будет лучше действовать помягче. Я медленно протянул ладонь.
— Дай ее сюда, — добрым голосом сказал я.
Сын упорно пытался отодрать резинку от зубов.
— Она не дается, — пробормотал он.
— Шире рот! — сказал я и залез туда пальцами. После продолжительной борьбы, когда мои пальцы соскальзывали вновь и вновь, я наконец ухватился за резинку, вытащил ее и водрузил этот безобразный комок на стопку писчей бумаги, лежавшей у меня на столе.
Какое-то мгновение эта резина, казалось, вздрагивала на бумаге, а потом медленно и плавно стала волнообразно колебаться, вспучиваться и сокращаться, в точности так, как если бы ее жевали. Мы с сыном смотрели на это, вытаращив глаза.
Пока мы наблюдали за резинкой, я ломал голову, пытаясь хоть как-то объяснить это явление. Либо мне мерещилось, либо какая-то сила, еще неизвестная человечеству, засела в резинке и заставляла ее пульсировать на моем столе. Я не лишен сообразительности. Сотни мыслишек и догадок пробегали чередой в моей голове. И наконец я спросил:
— Давно она жует тебя?
— Со вчерашнего вечера, — ответил сын.
— И когда ты впервые заметил эту… эту ее наклонность?
Он отвечал совершенно чистосердечно:
— Вы должны мне поверить, сэр. Вчера вечером перед сном я положил ее, как и всегда, под подушку. Ночью проснулся, а она у меня во рту. Я снова положил ее под подушку, а утром она снова была во рту; тихо так лежала. Но, когда я совсем проснулся, я понял, что она немного шевелится, а потом до меня дошло, что я уже больше не хозяин этой резинки. Она стала самостоятельной. Я пытался вытащить ее, сэр, и не мог. Вы сами, такой сильный, и то едва вытащили ее. Я пришел в кабинет и ждал, когда вы освободитесь, чтобы рассказать. Папочка, как вы думаете, что же это такое?
Я не отрываясь смотрел на зловредную штуку.
— Надо подумать, — сказал я. — Здесь что-то не совсем обыкновенное, и, похоже, требуется взяться за нее всерьез.
Пока я говорил, поведение резинки изменилось. Она перестала жеваться и вроде бы решила отдохнуть, но потом вдруг плавно, как движутся одноклеточные простейшие, скользнула по столу по направлению к моему сыну. Я был так поражен этим, что не сразу разгадал ее намерение. Она свалилась к сыну на колено и мгновенно вскарабкалась по рубашке вверх. Тут только я сообразил, чего она хочет. Она пыталась вернуться обратно к нему в рот. Сын смотрел на резинку, застыв от ужаса.
— Стой! — закричал я, ибо понял, что мой последыш в опасности, а в таких случаях я способен и человека убить. Я схватил чудовище, уже заползшее к нему на подбородок, выбежал из кабинета, ворвался в гостиную и, открыв окно, швырнул эту штуку прямо под колеса машин, мчавшихся по улице М…
По-моему, родительский долг состоит в том, чтобы ограждать детей от любых потрясений, которые могут нанести душевную травму. Я вернулся в кабинет и застал Джона все в той же позе. Он сидел и смотрел прямо перед собой отсутствующим взглядом. Меж бровей его обозначилась тревожная морщина.
— Сынок, — сказал я, — мы с тобой видели нечто такое, чего нам никак не описать другим, хотя мы наверняка знаем, что так вот оно и было. Представь только, что произойдет, если мы станем рассказывать… Я опасаюсь, что нас просто высмеют.
— Да, сэр, — покорно сказал он.
— Поэтому мне хочется предложить тебе, сынок, думать об этом эпизоде про себя и не упоминать о нем ни единой душе до самой гробовой доски.
Я думал, что он согласится со мной, но, не дождавшись ответа, поднял голову и увидел, что лицо его исказилось от страха. Глаза его полезли на лоб. Я обернулся я досмотрел туда, куда смотрел он. В щели под дверью показалась тонкая, с бумажный листок, полоска, которая, оказавшись в комнате, выросла в серый комок, пульсирующий на ковре. Секунду спустя комок двинулся к моему сыну тем самым способом, каким передвигается псевдоподия.
Рванувшись к комку, я заглушил в себе паническое чувство, схватил его и швырнул к себе на стол, потом, сорвав со стены африканскую боевую дубинку, которая висела среди прочих туристских трофеев, стал этим смертоносным орудием, окованным медью, лупить по резинке, пока не выдохся и не превратил ее в какие-то лохмотья. Пока я отдыхал, она снова собралась в комок и стала быстро пульсировать, словно бы хихикая над моим бессилием, а потом неуклонно задвигалась к моему сыну, который забился в угол и подвывал от страха.
Теперь я взял себя в руки. Подобрав грязный ком, я завернул его в носовой платок, вышел на улицу, одолел три квартала, отделявшие наш дом от набережной Сены, и швырнул платок в ее медленные воды.
Добрую часть дня я потратил на то, чтобы успокоить сына и убедить его в том, что все страхи кончились. Но он был так взбудоражен, что на ночь ему пришлось дать полтаблетки снотворного, а жена настаивала на том, чтобы я вызвал врача. Я так и не рискнул сказать ей тогда, почему мне не хотелось выполнить ее желание.