Гончаров
Шрифт:
…Трудно сказать, возымела ли эта записка действие на министра. С первых же месяцев своего редакторства Гончаров оказался по рукам и ногам опутан неотлагательными административными заботами, о существовании которых накануне и не подозревал. Что до содержания газеты, то, как сразу выяснилось, оно будет целиком и полностью диктоваться нуждами министерства, а не его, редактора, волей и вкусом. Иван Александрович попытался для начала изменить хотя бы внешний облик газеты, улучшить литературный уровень ее материалов. Нужно было подыскивать новых способных сотрудников. Кое-что он в этом направлении быстро предпринял. Но тем временем накапливались другие срочные дела. От Валуева беспрерывно следуют материалы для публикаций, один другого неотлагательней. Редактор видится с министром почти ежеденно. А ведь и корректуры надо прочитывать ему самому. И самому править статьи сотрудников. И… словом, он завертелся и втайне даже был рад этому. «Работа поглощает
Однако зияющая пустота будущего, не заполненного любимым творчеством, не позволяла писателю надолго забыться опиумом официозной журналистики. Все чаще он ропщет — в беседах с друзьями, в письмах, наедине с самим собой. Все чаще осознает, что поступил опрометчиво, впопыхах. Не проработав в газете и года, Гончаров слагает с себя обязанности редактора. Вскоре ему предлагают другую службу, более спокойную, более привычную — цензорскую, да еще и с повышением в должности и окладе.
Пожалуй, при иных условиях он бы еще подумал как следует, прежде чем соглашаться. Но сейчас воля его парализована. Надежды на завершение «Обрыва» нет. Других литературных заработков также не предвидится, следовательно, прожить ему без службы никак нельзя. Одинокая болезненная старость уже не за горами.
Ну что ж, он, как и прежде, будет служить честно, не делая себе поблажек и послаблений, но, как и прежде, с сердцем, до краев переполненным горьким чувством жизненной неудачи… Действительный статский советник! Шутка ли, гражданский генерал! Но если он и генерал, то потерпевший поражение в литературной баталии с целым войском враждебных обстоятельств. Генерал с застарелой раной, которая в дурную погоду ноет и кровоточит. А погоды дурной Петербургу не занимать.
Так проходят еще два года. В истории написания «Обрыва» они самые, пожалуй, глухие. Гончаров прекращает печатать отрывки из романа. Перестает читать отдельные главы в домах своих петербургских друзей и знакомых. В его письмах этих лет тема незавершенного романа обходится упорным молчанием. Все переживания по поводу горемычной книги запрятаны глубоко внутрь. Но, видимо, оттуда, изнутри, они все же дают о себе знать — тем хотя бы, что в характере писателя появляются новые, прежде неизвестные или малоизвестные свойства: раздражительность, резкость в суждениях, характеристиках. В общественном поведении цензора Гончарова эти свойства заявляют о себе все большей жесткостью исповедуемых им идеологических принципов. Не случайно именно с этими годами принято связывать мнение о реакционности социальных воззрений «позднего» Гончарова.
Так, его отрицательное отношение к нигилизму (об этом мы до сих пор знали лишь из переписки с Екатериной Майковой) находит теперь воплощение не только на страницах романа, но и многократно фиксируется в цензорских отзывах, предупреждениях.
В нигилизме Гончаров видит прежде всего силу абсолютного разрушения, силу слепую, самонадеянную, циничную и завистливую, существующую лишь постольку, поскольку есть что разрушать, от чего отказываться.
Кто-нибудь, пожалуй, скажет, что это у него старческое брюзжание. Но разве он один из писателей возмущен и оскорблен? А более молодые? Тот же Писемский, тот же Лесков? Про них ведь не скажешь, что они науськаны против нигилизма правительством, — люди самостоятельные. А Алексей Константинович Толстой, которому принадлежит меткое: «Нигилизм будет отрицать все на свете, но его самого никто не смей отрицать»? А Тургенев, наконец? Ведь его Базарова симпатичной личностью никак не назовешь, недаром и в печати такой шум вокруг «Отцов и детей».
Шум же потому, что нигилизм и в печати успел закрепиться, снискать себе поддержку кое-кого из редакторов. Но до чего же несерьезны, до чего же хвастливы публичные высказывания отрицателей! Дым и галдеж, будто в гимназической курилке.
Особенно раздражают Гончарова — и как цензора, и как литератора — критик Писарев и печатающий его журнал «Русское слово». Что за безответственность в высказываниях о Пушкине, вообще о русской литературе недавних десятилетий! И какая заносчивость по прочтении всего нескольких заграничных книжек… В конце концов именно он, Гончаров, становится инициатором запрещения этого журнала, находящегося под его цензорским надзором. Вывод, сформулированный им в письме Валуеву, неумолим: «Направление журнала «Русское слово» вредно и безнравственно с самого начала его издания» [11] …
11
Тон и тенденция «Русского слова» раздражали даже такого независимого от официальных мнений писателя, как M. E.
Пусть рассудит его с Писаревым сама история. Но пусть не забудут строгие судьи: он защищал Пушкина, защищал святая святых родной культуры.
Летом 1865 года, после большого перерыва — что значит верность привычкам! — Гончаров снова оказался в Мариенбаде. И снова налаживается у него переписка с Софьей Никитенко; сообщает ей о том, что начал было перебирать старые свои тетради, кое-что в них царапать «и нацарапал две-три главы»…
Неизвестно, как восприняла это сообщение его корреспондентка. Достаточно ли она была уже опытна, что-бы понять, что радоваться пока особенно нечему? Да, Иван Александрович как будто все же откопал свой заживо погребенный роман и даже потихоньку отряхает его от праха. Но надолго ли нынче хватит у него азарта? Сам он признается: «Может быть, сделаю еще шага три, а там опять оставить надо на год, на два!»
Вот когда месяц спустя он сообщил ей из Булони, что в мариенбадском своем закуте «написал добрый том», — вот тогда лишь, пожалуй, появилось у нее осязаемое основание для новой веры и новой надежды. Тут уж при наличии «целого тома» можно было ей не обращать внимания на это неизменное «нытье» Ивана Александровича (опять скука, да плохая погода, да отсутствие тишины). Так он, видать, устроен, Иван Александрович, кто без слабостей? А потом, вполне возможно, что это его «нытье» всего-навсего защитный маневр, предостережение от «сглазу»; пусть, мол, лучше они думают, что у него ничегошеньки не выходит, он же тем временем тихо, но уверенно будет продвигаться к цели.
Летом следующего года мариенбадские горы в который уж раз примагнитили к себе Гончарова. О том, что романист вновь стал увереннее глядеть вдаль, свидетельствовало то хотя бы, что начал он опять кое-кому почитывать вслух большие куски из «Обрыва». Так, в сентябре, во время пребывания в Париже, два утра подряд с неослабевающим интересом слушал Ивана Александровича его старинный приятель Василий Боткин.
Но год на год не приходится. В 1867-м он выехал за границу даже на месяц ранее обычного, еще в мае. И остановился, прибыв в Мариенбад, все в том же суеверно облюбованном, знакомом до последней половицы, до последней царапины на штукатурке отеле «Stadt Br"ussel», в котором давно уже предпочитал останавливаться. Но не ладилось у него сейчас с романом до такой угнетающей степени, что в письме Александру Васильевичу Никитенко объявил с мрачной торжественностью: «Ни здоровье, ни труд не удались, и вопрос о труде решается отрицательно навсегда. Бросаю перо».
«Навсегда»! Это сказать легко, но куда девать себя, в каком занятии, с помощью какого забвения растворить закаменелое чувство неудачи? Гончаров приезжает в Баден-Баден. Этот курорт имеет совсем иную репутацию, нежели уединенно-провинциальный Мариенбад. Баден-Баден лечит своих гостей от тоски с помощью острых, рискованных ощущений, которые способна доставить игра в рулетку. В течение тех двух недель, которые проводит здесь Гончаров, он несколько раз видится с Достоевским и Тургеневым. Федор Михайлович в это время — постоянный посетитель игорного зала, и играет он отчаянно, запойно, на износ, не забывая, однако, трезвенным взглядом художника пристально следить за своими переживаниями, за поведением партнеров, здешней публики. Пробует играть и Гончаров, с непривычки то и дело проигрывая, хотя и понемногу. В противоположность Достоевскому, который внутренне сосредоточивается для новой литературной работы, автор «Обломова» диковинными впечатлениями старается заглушить в себе неутихающую боль и надсаду литературного пораженца. Но как заглушишь, когда близкое присутствие Тургенева вновь и вновь настраивает его на мысль об оскорбительной эксплуатации последним «Обрыва»?
Кажется, никогда еще он не возвращался после летнего отпуска в Петербург таким измученным, разбитым морально и физически, как этой осенью. Снова брать в руки красный цензорский карандаш? Нет, он и так уже слишком много времени отдал делу, которое не доставляло ему ничего, кроме насмешек и хулы. Гончаров составляет последний бюрократический документ в своей жизни — прошение об освобождении от службы. Причина — расстроенное здоровье. Его просьба удовлетворена в самом конце 1867 года. Бывшему члену Совета министра внутренних дел по делам книгопечатания назначается пенсия — менее чем половина суммы его последнего годового оклада. Теперь уж как будто все у него позади — и слава, и бесславье писательское, и тридцать с лишком лет медленного, скучноватого — с зевотцей полубезразличия — подъема по плоским ступеням чиновничьей лестницы. «Карьера, фортуна!» — восклицал некогда преуспевающий герой его первого романа, Петр Адуев, а он, Гончаров, уже тогда знал про себя: «Какая тщета!»